Загорались лицо, шея – мать! идиотка! С чего это нам хорошо? С каких таких хлебов? Но перекусывала рвущиеся из горла слова, не в коня корм будет матери та правда о ее жизни, которую она уже знает.

– Да ладно тебе! – отмахивалась она. – Чего вспоминать то, с чего и алиментов не возьмешь.

– Глупая я была, жалела человека.

«Была и есть, – думала Дита. – Жалела, видите ли… А саму кто-нибудь пожалел?»

Мать, не слыша неговоримых дочериных слов, – так бывало часто, – разговор завершала сама.

– Ты у меня умная. Ты в жизни будешь знать как…

А как? В девяносто первом жрать было совсем нечего. И мать канючила, что надо после школы идти в какой-нибудь техникум, мяса там или молока, чтоб быстро стать ближе к продукту. Но уже через год полки стали ломиться, а цены были такие, что у матери совсем крыша поехала, и Дита стала лихорадочно соображать: не пойти ли ей сразу в магазин, к черту высшее образование и среднее тоже, надо попасть в поток новой жизни, которая хочешь – не хочешь, а пролегает через прилавок. Но тут случилась, можно сказать, беда. Она получила золотую медаль. Уже и не думала об оценках, шла на автопилоте, но обошла всех, даже дочку директора школы. И именно он сказал ей на выпускном вечере… – голубое платье с рукавами фонариками и розовым бантом, как у куклы под горлом. Это школа ей купила в комиссионке подарок, а туфли отдала учительница английского – они ей были велики, но содрать кожу с каблука она успела. Никуда не сдашь. Замазала белой краской поруху и отдала Дите. Белые к розовому банту, ужас, что за вид, но стандарт приличия соблюли и пальцем на нее если и показывали, так те, на кого и она сама показывала пальцем: «Глупые телки. На них хоть корону надень, дурь пуще вылезет».

Так вот, на вечере директор сказал ей по-тихому, как бы даже смущаясь, что видимость ненужности образования ложная. Что ум и профессия окажут себя в любой системе, даже будь она трижды-растрижды рыночной или какой еще. Что именно ей прямой путь (медаль же!) в университет. Там все-таки какая-никакая стипендия, какое-никакое общежитие. Пристроишься.

– Тебе какая специальность нравится? Ты ведь ровно шла по всем предметам?

Дита дергала концы глупого банта и не знала, что сказать. Ляпнула:

– Хочу быть политиком, чтоб налаживать жизнь.

– О! – сказал директор. – Странно. Ты ведь не была общественницей. С этой стороны тебя видно не было.

Хотелось ему сказать, как ставили ее в задние ряды, чтоб не портила пейзаж, но смолчала. И правильно сделала: директор тут же предложил ей написать рекомендацию на историко-филологический факультет, который для ума очень даже годится.

– Валюшка моя будет с тобой рядом, на иностранном. Будете помогать друг дружке.

Это она Валюшке?! Это Валюшка ей?! Смеху полные штаны. Да директорская дочь боялась прикоснуться к Дите, обходила ее, как грязную, но получилось все, как сказал директор. Он привозил дочери посылки с едой и велел звать Диту. Уезжал, и половина, если не больше, ей и доставалась. Что, Валюшка будет жрать сало с огурцами и возиться с закрученными банками! Два года Дита была хорошо подкормлена, но тут Валюшка вышла замуж за летчика из военного училища и куда-то уехала по его распределению. Но к этому времени недотыкомка-мать нашла где-то за Уралом свою сколько-тоюродную сестру. Написала, как сумела жалобно, «в ноги бросилась», и та стала иногда присылать посылки, опять же с банками (образ советского продукта), которые долго хранились в холоде севера на случай третьей мировой, а когда империя зла приказала долго жить, банки стали выдавать ветеранам войны и людям на вредных работах. В общем-то, видимо, для того, чтобы те или скорей померли, или доказали высокое качество заготовленных стратегических запасов. И люди ели и жили. И студенты на Волге тоже их ели, и ни одного случая не то что отравления – поноса не было.

Время было суетное: то те, то другие выходили со стягами и орали открытым горлом, выпуская не душевный, а самый что ни есть настоящий пар в зимние времена и липкую слюну летом. Дита же инстинктивно, как обложенный зверь, искала свободной тропы, искала тех, кто победит, кто сильнее. И очень скоро поняла: таких нет.

Мир вокруг нее состоял из разрозненных кучкований слабых растерянных людей, одни, раскрасневшиеся от холода, тыкали других древками красных флагов, другие же синели от холода и махали знаменами, соответственно синего цвета. Всем было плохо. И было странное ощущение: это ее мать рассыпалась на множество себя самой и теперь стонет и вопиет о зря прожитой жизни. Живыми и сильными в этом мире были только импортные машины, они ездили, как хотели, они толкали в припущенные задницы согбенных в коленях людей хромом своих морд и смеялись белыми вставными челюстями победителей.

У нее заходилось стуком сердце от острой пронзающей, как садистское трогание нерва неловким или обозленным стоматологом, боли, так ей хотелось во внутрь этой едущей напролом машины новой жизни. Хоть бросайся ей под колеса, чтоб взяли подбитую, а она уж уболтает, она уж докажет, что в ней ее место.

Но машины ею гребовали. Даже на зеленом свете они брезгливо тормозили: «Хиляй, чурка!»

Видимо, у нее другого пути, как через долгий путь образования и труда, на самом деле не было. И она грызла трижды проклятый гранит трижды проклятой науки. Ни одной четверки даже близко не было. Девчонки потихоньку сыпались в замуж. Валюшка была не первой.

«Кому что», – говорили ей. И находили каких-то банкиров, владельцев, хозяев, женский филфак высоко котировался на брачной бирже. Ей иногда перепадало быть подружкой там, где денег несчитово. И ничего ей больше не хотелось, как быть на месте невесты-дуры, пустоголовой троечницы, которая до сих пор делала ошибки в «ча» и «ща». Но ей доставалось не имеющее цены реноме – девушки с хорошими мозгами, и не более того. Даже танцевала она только в хороводе.

«Девушкой с хорошими мозгами» прозвал ее преподаватель латыни, весь из себя такой не античный, без шеи и с длинными руками, как у орангутанга. Но все знали, как он скуп на доброе слово, и Дита просто возненавидела латиниста за «доброе слово». Говорят, будто оно и кошке, и собаке, и мышонку, и лягушке очень даже приятно. Но это было не тот случай.

Хотя он, латинист, единственный смотрел на нее сочувственно и плотски одновременно. Нехороша собой, это да. Но такие вот, без лица, бабы бывают очень даже горячи в постели. В них взыгрывает благодарность, а это очень интересная надбавка. Не только она тебе дает, а, что важно для самоуважения, ты ей себя как бы даришь. На, мол, поноси, подержи, попользуйся, пока я добрый. Но латинист блюл свое положение, о его холостых романах никто ничего не знал, и так бы все и было, не случись у преподавателя перемены участи. Он давно мечтал работать где-нибудь в военной академии, готовить профи для действий масштабных, а не лопотунов для школы. Ну и выпала фишка. Академия была на Урале, далеко от привычных ему осин. Но это тоже было «йок». Родные осины глаза ему уже выели.

И он стал собираться. Как раз Дита кончала третий курс, с ним кончалась и латынь. Как-то перед сессией он разоткровенничался с группой, мол, покидаю вас, братцы, без печали и сожаления. Вот поставлю вам зачеты и addio. Tempora mutantur, et nos mutamur in illis («Времена меняются, и мы вместе с ними».)

Дита увязалась провожать его до дома. И не то, чтобы без смысла. Где-то в горле сидели слова: «Мне тоже всегда почему-то хотелось учить военных». Это не было враньем. Еще в восьмом классе, когда на Новый год она не получила ни одной открытки с поздравлением от мальчишек, а девчонки складывали свои веером, она подумала, что ей надо жить там, где женщин будет мало, раз – и обчелся. Что-то мелькнуло типа войны, но она ж не дура. Нет, ей нужно другое. Вот тогда возник впервые образ очень-очень отдельного мужчины. Мужчины ни для кого. Слепого шахматного гения в темных очках и припадающего на одну ногу. Он – физический калека – оценит ее мозги, а они и есть у человека главное. Кому как не шахматному гению это знать. И он будет сказочно богат.

Собственно, подойдя к дому латиниста, Дита уже не гнулась от горя его отъезда, она думала о припадающем на ногу гении. Латинист же был озабочен другим. Ему напоследок страсть как хотелось проверить это наблюдение: страшка в интиме круче или нет? И он проверил. Барышня надежд, увы, не оправдала, оказалась тугой девственницей, неловкой и несподручной. «Мотыга», – подумал он. Пришлось ее напоить чаем и быстренько выпихнуть из квартиры, хотя было уже темно и холодно. Дита шла на каких-то чужих, вывороченных ногах, и ей хотелось вернуться и перерезать латинисту горло.

Показалось ли ей или на самом деле латинист слинял из университета раньше срока, будто пинком пнутый? И она придумала себе и для всех историю, что это она ускорила его бег, потому как отказалась ехать с ним в далекие края. Придумка обросла деталями, подсмотренными в доме латиниста, и стала «проговариваться». Конечно, она все врет, говорили студентки, но у него дома она была точно, откуда бы знала, что у него поперек комнаты сделана перекладина, на которой он вытягивает свои обезьяньи руки. И уже на Диту другой глаз. И уже как бы не так приметен нос чайной ложечкой и отвислая сомья губа.

Сама же она зорко отслеживала возможное появление шахматного гения, припадающего на одну ногу. Таких не было. И уже университет выписал ей диплом с отличием, и уже профессор с кафедры древней литературы взял ее в аспирантки – больше, увы, некого, а последние оставшиеся девчонки без мозгов одна за другой повыскакивали замуж, и забылась история с латинистом, и снова во всю мощь взыграли некрасота и бедность, и что-то было не так, не так, не так… И мозг тушевался перед неопределенностью и неточностью задач, которые ставила ему хозяйка. А не поехать ли в Чечню перевязывать раненых? А не рвануть ли в какой-нибудь гарнизон на постой? Там ведь должны быть школы? Аспирантура, конечно, хорошо, но хотелось, хотелось другого. Каких-то широко открытых дверей, в которые она входит на высоких каблуках, и ее встречают аплодисментами. Бокала в руке, в котором возникают и лопаются пузырьки, ее ногти – совсем новые: длинные, без толстых мясных заусениц. И гордый поворот головы – так она видит себя в зеркале. Да, это она. Ее длинный нос, ее подбородок, ее залипшие в шею мочки, но и не она тоже. Такой она будет, когда победит в этой жизни. Сегодняшняя жизнь – это главное препятствие. Значит, надо убить эту жизнь ради жизни другой? Слово «убить» ее ничуть не смущает, смущает чистая биология. Какую часть нынешней жизни нужно оставить для генерации новых пальцев и новой мочки? Она всем зачем-то рассказывает про мужчин, которые прошли через ее лоно. Презервативы торчат у нее из всех карманов, потому что себя не сбережешь – никто не сбережет. Она врет легко и весело.