В сентябре Тусю пригласили в большой кабинет самого главного начальника Академии имени Фрунзе, и массивный, с лицом таким красным, как будто его только что, прямо за завтраком, обварили кипящей водой из котла, человек, поднявшись со стула, пожал ей сперва ее правую руку, а после, легонько обнявши за плечи, сказал ей, что Федор Евсеич Вершинин погиб смертью храбрых, выполняя ответственное задание советского правительства и родной коммунистической партии.


Кроме самого страшного – смерти молодого и грустного Федора с наступившим после этой смерти отчаяньем Туси, которая всю первую неделю после кабинета главного начальника пролежала на кровати, отвернувшись лицом к стене, не плача и ни на что не реагируя, – события вдруг побежали стремительно, как будто сорвался табун лошадей и гибкие эти, с большими глазами, привыкшие к скорости дивные звери, которых хотели принудить к неволе, забыв обо всем, разорвавши все путы, со ржаньем и хрипом и пыль подымая, помчались куда-то, где их не догонишь.

Муж старшей и образованной сестры Муси Василий Степаныч был от рождения ревнив и подозрителен настолько, что, дождавшись, пока Муся заснет, собравши в охапку одежду, бывшую на его жене в этот день, – уже ею прожитый и поглощенный безжалостным временем, словно орешек, который, скатившись по гладкому полу, навек исчезает в какой-то там щели, – с одеждой под мышкой шел в кухню. Там он зажигал свет и внимательно рассматривал, а также еще внимательнее обнюхивал каждую, даже самую мелкую, деталь Мусиного скромного туалета, чтобы убедиться в том, что жена его ни с кем не обнималась, не целовалась и ничего вообще не делала, поскольку, как думал Василий Степаныч, как ты ни крути, а следы остаются. Не чувствуя себя ни в чем виноватой, умная и терпеливая Муся сначала делала вид, что не замечает ревнивых подозрений своего мужа, но вскоре начала раздражаться, вспыхивала, выскочив, бывало, далеко за полночь в ту же самую кухню, опустевшую после шумного коммунального дня, где тихие и похолодевшие, как фиолетовые цветы, комфорки доверчиво, сонно смотрели на небо, хотя вместо неба им был предоставлен слепой потолок с закопченною балкой. На кухне раздраженная Муся, запахивая на высокой груди цветастый халатик, вырывала из рук смущенного ее появлением Василия Степаныча собственную дневную одежду и громким шепотом начинала стыдить его, угрожая разводом, если он не прекратит этих, как справедливо казалось ей, издевательств. Неожиданные изменения в служебной биографии Василия Степаныча круто изменили их жизнь.

Началось с того, что холодным декабрьским утром на дачу к Иосифу Виссарионовичу Сталину, и без того по горло заваленному делами, приехал сам Мао Цзэдун. Можно было бы, конечно, сказать, что глава китайского государства свалился на голову главы советского государства как снег, но это будет несправедливым и неверным замечанием. Мао Цзэдун был приглашен Сталиным погостить, и, хотя для дачных радостей был далеко не сезон, и ягод не зрело в саду обнаженном, и белых грибов не росло по опушкам, и даже колосья, увы, не желтели в колхозных полях, – несмотря на все это, китайский правитель на дачу приехал и прожил на всем там готовом почти что два месяца. Кормили прекрасно, но чай, – свой, зеленый, – без которого воинственный Мао не мог бы прожить даже дня, доставлен был следом за ним самолетом. Отношения с хозяином сложились непросто, и случалось так, что проходили целые недели, за время которых они не виделись и словно бы даже забывали друг о друге, так что только запах свежезаваренного чая и запах излюбленной Сталиным трубки напоминал каждому из них о том, что жизнь протекает под общею кровлей. Внимательными свидетелями этого времени было замечено, что великодушной и внезапной дружбы, которая настигает иногда мужчин, оказавшихся на вершине власти и отвечающих за вверенные им государства перед людьми и перед Богом, – такой пылкой дружбы, заставляющей, скажем, этих перегруженных особ, забыв обо всем, обниматься публично и долго, и нежно жать руки друг другу, – такой страстной дружбы у них не возникло. Сейчас бы сказали, что «химии» не было, и сморщенный рот желтолицего Мао совсем не тянул рябоватого Сталина, чтоб слиться с ним в скромном мужском поцелуе. Гуляли, однако, по снежным аллеям, а раз даже, кажется, в баню сходили, но это не точно, а предположительно.

Тем не менее 14 февраля, за три дня до того, как уставший от долгой русской зимы (действительно тягостной и безотрадной!) китайский правитель сумел улететь в свой Китай, при свете всех люстр и при рукоплесканьях в Кремле был подписан советско-китайский Договор о дружбе, союзе и взаимопомощи. Вскоре в продаже появились махровые, ослепительной красоты полотенца и термосы с золотыми и красными драконами, очереди за которыми занимали с ночи и мерзли, и стыли упрямые люди, желая напиться воды из дракона и желтой, махровой, китайскою розой себе промокнуть отсыревшие щеки.

Драконы летели в Москву, а в Китай навстречу драконам неслись поезда, в уютных и чистых вагонах которых простые советские специалисты спешили на помощь братьям навеки. С добрыми и внимательными глазами проводники неустанно подогревали котлы, чтоб денно и нощно поить пассажиров горячим, янтарным, с лимончиком чаем, и все по ночам обсуждали, когда же Китай перегонит акулу-Америку. И сроку давали пять лет. Как всегда.

Василия Степаныча, ревнивого, но дельного инженера, направили тоже работать в Китай. Жена его Муся поехала с ним.

На месте оказалось, что работы в этом Китае просто невпроворот. И с грустью заметим: различной работы. Не только в полях и не только на фабрике. Ну вот, например, баскетбол. Вполне дружелюбная молодежная игра. Но даже и здесь требовались серьезные переустройства. В процессе торопливого налаживания новой жизни выяснилось, что большинство тренеров, имеющих образование, окончило американские или японские университеты, и влияние буржуазной школы физического воспитания ярко выражается в работе этих тренеров. Медицинское наблюдение за играющими практически полностью отсутствовало, и также полностью не соблюдались гигиенические требования. Национальной литературы по баскетболу в Китае просто не было, писать ее времени не оставалось, так что пришлось на скорую руку переводить на китайский язык уже существующую советскую литературу. С литературой, впрочем, – не баскетбольной, а общей – дела шли неплохо. Посетивший Китай еще в сорок девятом году Александр Фадеев сказал, что такие стихотворения Бо Цзюй, как «Дракон черной пучины» и «Я сшил себе теплый халат», давно вошли в повседневный обиход и стали любимы советским народом, как сказки великого Пушкина. И хотя, заметил Фадеев, в Советском Союзе не так еще много людей, знающих китайский язык, писатели готовы приложить все свои силы, чтобы в их среде таких людей постепенно стало большинство. Короче, кипела, кипела работа.

Муся писала Анне подробные письма, в которых хотя и жаловалась на тяжелый характер Василия Степаныча, но все повторяла, что здесь, за границей, в провинции Коу Джуань, ей жалко бросать беспокойного мужа, которого сразу проглотят драконы. Драконов в Китае – как мух в Подмосковье.

На Мусины шутки Анна тоже отвечала шутками, но письма ее были сдержанными и немногословными. Что-то мучило ее в новой жизни. Это не только Муся, забравшаяся Бог знает куда, чувствовала. Непонятная порода, на которой ничто живое не удержится и произрасти из которой так же трудно, как из гладкого, без единой трещинки, камня, – порода людей, к которым, как думали ее родители, принадлежал Краснопевцев, не вызывала у них ничего, кроме страха, и денно и нощно они ожидали, что дочка вернется домой. И страх этот Анна давно уловила.

Не посоветовавшись ни с кем, она перешла с исполнительского на отделение дирижеров-хоровиков, и когда муж ее выразил сожаление по поводу того, что теперь уже не увидит ее сидящей на сцене за мощным роялем в блистающем черно-серебряном платье, она резко, что было совсем несвойственно ей, ответила, что отсутствие таланта – не преступление, но главное – это признать. И меньше стыда будет в жизни. Она так странно и так сильно произнесла слово «стыд» и так покраснела, как будто ей хотелось обвинить Сергея или вызвать на серьезный разговор. Но после того как вопрос о ребенке повис в воздухе, он избегал опасных и прямых разговоров с нею. Чем больше он привязывался к ней, чем больше нуждался в том, чтобы вечером, когда он возвращался с работы, Анна была уже дома, тем грустнее становилось ее милое и светлое лицо и тем внимательнее были эти взгляды, какие он часто ловил на себе, как будто она забывала их там, как люди порой забывают иголку в шитье или руку на сердце.

Ему казалось, что, рассказав ей правду о подделанных документах и семье, утаив только особенно страшные подробности, которые душа его, иногда ощущаемая им самим как сгусток тоскливой и ноющей плоти, старалась забыть, смыть и выскоблить, он заслужил, чтобы Анна чувствовала в нем по-настоящему родного ей человека. Но этого не было. Каждую ночь, исключая те, наступающие в начале месяца, когда ее тошнило, от боли раскалывалась голова, и вся она странно менялась, эта женщина с глубоким, сияющим взглядом и шепотом низким, тяжелым и нежным, как будто он ей и не принадлежал, – каждую ночь эта женщина, раздвинув горячие ноги, принимала его в себя, и Краснопевцев всякий раз благодарно ужасался всему, что происходило между ними. То ощущение спасительной свободы, которое поразило его в самый первый вечер, когда она осталась с ним, не только не ушло, но стало почти постоянным. Свобода опять была морем, водой, и он из своей духоты вырывался на светлый простор, и опять так шумел в ушах его пьяный, разнузданный ветер, и так ослепляло его этим светом, что он забывал обо всем и, вздымаясь, как волны вздымаются, рушился вниз, как рушатся волны, чтоб снова подняться.

Но днем, присматриваясь к своей жене, Краснопевцев замечал, что она, может быть, ждала от него не только телесных восторгов. Тем более ей не вскружили голову вещи, которые он ей дарил, еда, которую она ела, а перед прислугой, дважды в неделю оплачиваемой ведомством, женщиной пожилой, молчаливой, с острыми глазами и такими же острыми, серыми, мертвыми локтями, которые обнажались, когда она шваброй с намотанной на нее влажной тряпкой стояла на стуле и вытирала пыль с казенной люстры, – перед этой прислугой, лицо и весь облик которой напоминали монаха в женской одежде, аскета, пустынника, в прошлом убийцу, давно загубившего бессмертную душу, – перед этой прислугой его жена не просто робела, она покрывалась испариной, не знала, как вести себя, куда деваться, и в конце концов попросила Краснопевцева, чтобы эта женщина больше у них в доме не появлялась.