Он не рассказывал Анне о том, как он работает и что именно составляет основное содержание его работы. Этого она не должна была знать. Однажды она спросила его, нельзя ли выяснить, что «произошло» – смутилась до слез и сразу поправилась на «происходит» – с отцом и оставшимся братом. По ее наивному и опасному вопросу Краснопевцев понял, насколько она далека от всего и как будет трудно сейчас объяснить ей, что к этому больше нельзя возращаться. Так же, как он не мог, не находил в себе сил рассказать, как однажды, еще там, еще до всего, рядом с ними поселили цыган, которые вымирали быстрее и ожесточеннее: они не боролись за жизнь. От холода мерзли, цингу не умели лечить, а по лошадям тосковали так сильно, как будто по детям. Высохшие, с серыми паклями длинных волос старики обнимали своих старух, таких же высохших, с редкими и острыми, как у зверя, зубами, ложились на снег, прикрывались тряпьем и не просыпались. Наутро их пакли звенели, как льдинки. Но несколько молодых женщин все же бродили по округе, пытаясь продолжить свое ремесло. Воровать было не у кого, но люди хотели узнать про судьбу, и часто за луковицу и краюху липкого серого хлеба они подставляли гадалкам ладони и слушали их, затаивши дыханье. Одна из таких женщин набрела как-то на пятнадцатилетнего Краснопевцева и, погладив его по волосам с печалью, как будто бы это родной цыганенок, взяла его руку, всмотрелась и вдруг вся наморщилась.

– Давай говори! – приказал Краснопевцев, тогда уже властный и самоуверенный.

– Детей-то не будет! – вздохнула она. – Ох, горькое горе!

– Какое же горе! – ответил он резко. – Куда их девать! Помрут все равно.

– Помрут. Ну дак что? – вздохнула цыганка и прочь запылила босыми ногами.


Все эти годы он и не вспоминал о ее словах. И дети его волновали не слишком. Теперь, когда Анна так просто сказала, что хочет ребенка, он вдруг испугался. С чего это вдруг их не будет, детишек? Да будут, конечно!

Краснопевцев подходил к большому, во всю стену, зеркалу в большой теплой ванной, раздевался догола и сначала хладнокровно, а потом с удовольствием всматривался в свое отражение. Он был не очень высок, но широкоплеч, с хорошо посаженной головой, статен, черные блестящие волосы мощно росли на его выпуклой груди с темными, красно-сиреневыми сосками, которые выглядывали из-под густых волос, а когда он намыливал грудь, стоя под душем, и волосы эти редели, то кожа под ними была слегка смуглой. Он был мускулистым, поджарым, со впалым, как у юноши, животом, а вид его плоти быть должен лишь в радость любой, даже самой балованной, бабе.

И скупостью он не грешил, поэтому, когда Анна сказала, что нужно помочь Тусе с Нюсей, Краснопевцев повел обеих в меховой магазин в Столешниковом переулке. Туся, молодая вдова с крошечным ребенком, жила после гибели героического Феди в бараке для детных семей офицерства и находилась в неустанных скандалах и перебранках с такими же, как она, женами и вдовами, целыми днями ходившими по этому бараку в железных больших бигуди и страстно шипевшими в спины друг другу, как змеи шипят по кавказским ущельям. Она очень изменилась с того дня, когда генерал, посморкавшись отечески, сказал ей, что Федор, отец ее дочери, с заданием партии полностью справился. Тогда она опрокинула стул, на который опиралась, и медленно поползла на пол, утративши все свои женские формы. Теперь она стала другой. В узких глазах горел недобрый огонь, вызванный необходимостью то обороняться от соседок, то грубой ногою пинать их мужей, которые, скажем, спустив громко воду в немного зеленом, кривом унитазе и пользуясь тем, что темно в коридоре, всегда норовили залезть ей под юбку, хотя даже рук еще не сполоснули. Ах, кобели, кобели! Сволочь штабная! Могли ведь, как Федя, сложить свои головы! Так вот: не сложили. Повесить не жалко.

Очень скоро лукавая, дерзкая и театрально одаренная Туся стала раздраженной и сварливой. А может быть, Федор ее раскусил и жизнь свою отдал совсем не напрасно? Кто знает, какие там алые розы его ожидали в семейном союзе? Ненадолго забегая в гости к Анне со своею маленькой Валечкой, на темноватом личике которой вздернутый, как у отца, носик был великоват, а глазки, косящие, цвета изюма, горели, как глазки волчонка в берлоге, Туся стремилась наговорить всего самого неприятного, критиковала убранство квартиры (особенный гнев доставался столовой), а однажды даже сказала, что Анна пошла замуж только с одной гнусной целью: чтоб трескать икру и чтобы зимою носить эту шубу. (Новая котиковая шубка, недавно подаренная Краснопевцевым жене, висела в коридоре на вешалке.)

Анна прикусила губу, глубоко вздохнула, а вечером, как только муж пришел с работы, попросила его вернуть котиковую шубу обратно в магазин и что-то купить вместо этого сестрам.

Как он любил, когда она просила его о чем-то! И как редко она просила его! Во глубине души Краснопевцев почти ужасался тому безразличию, с которым Анна принимала свою новую жизнь. Он понял – не сразу, но понял, – что это безразличие было впитано ею с молоком матери, что в доме, где она родилась и выросла, вещи ценились ровно настолько, насколько они могли выполнить свое прямое назначение: еда – утолить голод, одежда – согреть, а дом – защитить ото всех остальных. Он понял, что ее родители и люди, подобные им (теперь-то он знал, что подобные есть: они тоже дышат и прячутся где-то), оттого и не придавали никакого значения ни тому, как они выглядят, ни тому, что на них надето, поскольку сумели преодолеть свои прежние привычки и оценили жизнь – даже ту, которая наступила для них, – как Божий подарок, а вовсе не цепь бытовых достижений, и важно им только одно: независимость. У самого Краснопевцева не было и не могло быть независимости, а любое стремление к ней грозило смертью. При этом смерть, которой он насмотрелся вдоволь, не пугала, а скорее злила его: отдать для того, чтобы жить, столько сил, наесться такого дерьма и погибнуть!


– Они обносились, – сказала жена и вспыхнула сразу щеками и шеей. – Туська ходит в мамином меховом жакете, он продранный весь.


В субботу он подхватил обеих сестриц и отправился в Столешников переулок. В магазине «Меха и меховые изделия» было много народу, в примерочную тянулась длинная очередь. Краснопевцеву стало весело и приятно от того, что он сейчас делает.

– Девушка, подберите нам два пальтишка покрасивее, – сказал он продавщице.

Но тут странное что-то проскользнуло перед его глазами, как будто он вдруг отключился: сгнивший стог, занесенный первым снегом, оборванная, незнакомая ему молодая женщина, которая воровато прячет в гнилую солому младенца, оглядывается, не видел ли кто, потом убегает и громко хохочет, закинувши голову...


– Сережа, Сергей! – услышал он грудные, очень похожие голоса Нюси и Туси. – Ты что такой бледный?

Усилием воли он заставил себя вернуться в магазин, где на больших и разгоряченных человеческих телах болтались меха и блестели так ярко, с какой-то почти лихорадочной силой, как будто в них все еще брезжила жизнь, и зверь, окровавленный, но не добитый, дышал внутри этого колкого меха.

– Хотите из зайчика? – приторно улыбаясь красивому и богатому Краснопевцеву, спросила его продавщица, картавя. – А может, вас интересует из белочки?

И сняла с вешалки две розовато-серые шубки. У Туси и Нюси вспыхнули щеки, рты полуоткрылись. Одна была жалкой, сварливой, вдовела. А муж у другой был все время в больнице. Он обнял их юные, хрупкие плечи. Нелепые девки, но ведь не чужие.

– Сережа! Нам стыдно. Такие подарки! – тихонько шепнула вспотевшая Нюся. – Мы думали: ну, по жакетику, ладно... А ты сразу шубы... Ей-богу, мне стыдно!

– Да что! Однова ведь живем! – Он скрипнул зубами. – Вы меряйте, меряйте!

Они надели на себя шубы и теперь стояли перед ним смущенными молодыми царевнами с дыханием нежным, глубоким, счастливым, с волненьем в глазах, сильно поголубевших, и ноги в растоптанных их башмачонках торчали из меха, как что-то чужое.

– А ну повернитесь! – сказал Краснопевцев.

Они повернулись, зардевшись, как маки.

– Берем? – спросил щедрый их родственник.

Картавая продавщица выписала две бумажки, Краснопевцев расплатился, и втроем они вышли на улицу, залитую светом последнего солнца.


– Того гляди, снег и повалит... – сказала, прищурившись, тихая Нюся.

– К зиме идет дело, – добавила Туся.

Краснопевцев проводил их до метро и тихо направился к дому. Ничего страшного не происходило в его жизни. Ничего, кроме этой растрепанной женщины, которая, воровато оглядываясь, зарыла в стог сена младенца. Он остановился и потер виски, набрав в свою грудь бодрой, радостной свежести, которой был полон октябрьский воздух, как будто в холодных небесных садах созрела антоновка.

Нужно было понять, что изменилось за год с небольшим жизни с Анной? А ведь изменилось, и нечего прятаться. Он то ли становился другим, то ли возвращался обратно, к тому человеку, которым был прежде, родился и рос, какого боялся в душе хуже черта.


В самом начале 1950 года была восстановлена смертная казнь, опрометчиво отмененная в сорок седьмом году. Зачем было отменять столь необходимую в государстве расправу с людьми, заведомо не нужными обществу, теперь уже трудно сказать. Но погорячились и – вдруг отменили. Три года прошло, и – опомнились. Опять наступил прежний крепкий порядок. Немножко с кровинкой – а как же без этого? И еще одно грустное событие произошло именно в тот день, когда указом Верховного Совета была восстановлена смертная казнь: на Патриарших прудах погиб на рассвете большой белый лебедь. Он вмерз в тонкий лед ангельскими своими крыльями, открыл нежно-розовый клюв так широко, как будто ему не хватало то ли воздуха, то ли неудержимо посыпавшегося снега, и, странно скосивши глаза, кротко умер. Наутро его обнаружили мертвым, и золото хрупкого зимнего солнца его заливало со всей безутешностью. Никто не обратил бы на этого слабого, не справившегося с жизнью лебедя никакого внимания, поскольку вообще было много печали, но по радио торжественно объявили, что наступают зимние холода, дружески посоветовали запасаться дровами и в качестве подтверждения своей правоты сообщили, что лед по ночам так крепчает, что мерзнут в прудах даже лебеди.