Но происшедшее заставило миссис Пьюси утратить равновесие, а она к этому не привыкла. Она должна утопить свое волнение в разговорах. Должна его от себя отстранить, пока не представит всем свою минутную слабость как чужую вину и тем самым изгонит демона собственной смерти. Она не привыкла бояться. Она столько времени живет защищенной от мира, что неспособна понять — как это ее уязвили. В сущности, она неспособна понять, что кто-то вообще может быть уязвимым. Возможно, поэтому она такая жестокая. Ей было позволено достигнуть нынешней уродливой безмятежности лишь ценой полнейшего незнания жизни. Однако, когда в ее укреплениях возникают прорехи и требуется их залатать, она обнаруживает недюжинную проницательность и сноровку. Бедняга Ален, подумала Эдит, рассеянно шагая и опустив голову. Но почему, собственно, бедняга? В эту самую минуту он, скорее всего, смеется вместе с Маривонной. Было, прошло, забыто. Нет, и здесь все не так просто, подумала она с легкой болью.

Когда возбуждение улеглось и снова проснулся голод, она завернула в «Хаффенеггер», где увидела Монику — та сидела за столиком, уплетала огромный кусок шоколадного торта, глухая к поскуливаниям Кики, и занималась этим столь самозабвенно, что едва выкроила секунду ткнуть вилкой в сторону Эдит. Эдит заняла столик у двери, выпила две чашки кофе и съела бриошь. Затем, не по доброй воле, а от одиночества, пересела к Монике, которая уже истово дымила сигаретой. Они кивнули друг другу, обменявшись долгим взглядом.

— Ну как, — с наигранной бодростью осведомилась Эдит, — какие планы на сегодня?

— Умоляю, — ответила та. — Я с утра не в себе, и нет у меня никаких планов. Я вообще живу не по плану.

Пора бы вроде понять. Вы ведь, если не ошибаюсь, писательница. Значит, вам положено хорошо разбираться в людях, или нет? Я потому спрашиваю, что вы иной раз кажетесь мне какой-то толстокожей.

Она ткнула сигарету в пепельницу и оставила дотлевать.

— Простите, — сказала Эдит, отодвигая пепельницу. — Я тоже не в лучшем настроении. И я не утверждала, что разбираюсь в людях. Да и как мне в них разбираться? То, что я вижу, — одно, то, что думаю, — совсем другое, и мне сдается, я уже перестала сама себе верить. Видит Бог, я обманута жизнью не меньше вашего. А может, и больше, — добавила она с горечью.

В воздухе висел табачный дым. Обе невесело задумались. Окна запотели, как в прошлый раз, на вешалке болтались тяжелые осенние куртки и плащи. Приглушенный шум разговоров, постукивание ложечек о стаканы и чашки, призванное привлечь внимание официантки, наталкивали на мысль о том, что почти для всех сидящих в зале этот городок — родной, что для них заглянуть в «Хаффенеггер» — всего лишь будничный ритуал, привычное дело, а потом они вернутся к себе, но не в отели, а к домашним пенатам, где их ждут любимые книги, телевизоры, кухни, где они смогут спокойно посидеть, почитать или постряпать, где откроют заднюю дверь и выбросят птицам крошки и куда их в конце недели приедут навестить дети и внуки. У Эдит сдавило горло при мысли о ее маленьком доме, закрытом, сиротливом и всеми заброшенном. Нужно вернуться, подумала она. Потом поправилась: нет, еще не пора, не с этой тоской. Сперва наберусь сил. Как-нибудь да справлюсь.

— Моника, — неожиданно спросила она, — вы любите мать?

— Конечно, — удивленно ответила та. — Хотя она у меня вконец сбрендила — можно принимать только малыми дозами. Но конечно, я ее обожаю. К чему вы это спросили?

— У меня порой возникает чувство, что я бессердечная дочь. Мать умерла, но я так редко о ней вспоминаю. А когда вспоминаю, то с состраданием, какого при ее жизни никогда не испытывала. С болью. Как она, наверное, думала обо мне. Но мне ее не хватает только в одном смысле: я жалею, что она не дожила до того, чтобы увидеть, как я на нее похожа. В том единственном, что она ценила, — на первом месте у нас мужчины, женщины на втором.

— А как же иначе? — Моника воздела брови чуть ли не до самых волос.

— Мне приходит на ум, и идиотская утренняя история, вероятно, помогла мне это понять, что многих женщин сближает ненависть к мужчинам и страх перед ними. Знаю, этим открытием никого не удивишь. Я другое хочу сказать. Мне становится жутко, когда такие женщины пробуют меня завербовать, перетянуть на свою сторону. Речь не о феминистках. Их-то я понимаю, хотя отнюдь не симпатизирую. Я веду речь о сверхженщинах. О самодовольных потребительницах мужчин. У этих свои сложные, хоть и неписаные законы. Они твердо знают, что им положено по праву.

Удовольствия. Потачки. Привилегии. Глупые истерики по пустякам. Самообожествление. Такие женщины поражают меня своей бесчестностью, внушают ужас. По мужчинам, вероятно, бить легче, чем по ним. Мне так кажется. Может, феминисткам имеет смысл взглянуть на вопрос свежим взглядом.

Эдит замолчала. Она попыталась высказать глубоко прочувствованное, но вышло невразумительно. Тут с меня надо спрашивать, подумалось ей. А все потому, что из-за вечного моего смирения никто не обращает внимания на мои требования. А может, и того проще — у меня не получается их предъявить. И хватит о женской чести. Дэвид назвал бы эту честь лопнувшим пузырем. Никто и не замечает, когда ее нет.

— Боюсь, мне это не по зубам, — положила конец ее размышлениям Моника. — Мне бы казалось, вам-то уж нечего волноваться. Наш мистер Невилл не на шутку вами интересуется.

— Чепуха, — отмахнулась Эдит. — Если он один раз пригласил меня на прогулку…

— Да, но других-то не приглашал, верно? Нет, честно, если вы правильно разыграете свою карту, вы его заполучите. А денег у него, как я понимаю, куры не клюют. Торговля, что же еще.

Последнее заявление сопровождалось затяжкой, исполненной безграничного презрения. Непонятно, как Моника выяснила, что у мистера Невилла денег куры не клюют; Эдит о его деньгах и не подозревала.

— Моника, — устало сказала Эдит, — я совсем не это имела в виду. Деньги — то, что вы зарабатываете сами, когда становитесь взрослыми. Я не гоняюсь ни за мистером Невилл ом, ни за его деньгами. Мне отвратительны женщины, добывающие богатства таким путем.

— Не вижу в этом ничего плохого, — возразила Моника, впрочем, без особого пыла и, помолчав, добавила: — Мужчины тоже так поступают.

Настроение у них упало, они понурились, смутно чувствуя, что продолжение разговора не принесет желанного взаимопонимания, и мрачно задумались каждая о своей ссылке. Затем Моника подозвала официантку и заказала еще по порции торта. Почему бы и нет? — подумала Эдит. По крайней мере, не нужно будет возвращаться в отель. Да у меня и голод пропал.

Они ели молча, испытывая чувство незащищенности и вины, ощущая себя некрасивыми — как все женщины, которые едят в одиночестве и без всякого удовольствия. Нёбо Эдит обожгло приторным вкусом, она сразу насытилась и пододвинула тарелку к Монике, которая скормила остатки торта Кики.

— Странно, что песик не разжирел, как каплун, — заметила Эдит. — Вы столько в него впихиваете.

— Да он почти все выблевывает, — рассеянно ответила Моника с интонацией человека, который вот-вот нащупает связь между следствием и причиной.

Из-под своих густых лохм Кики взирал на хозяйку с бесконечным доверием. Кто я такая, чтобы встревать между ними, подумала Эдит.

— Во всяком случае, он красив, — сказала Моника, зажигая одну из своих неимоверно длинных сигарет. — Невилл то есть. Вы тоже неплохо смотритесь,

Эдит, когда за собой следите. Вы уж меня простите, но одеваетесь вы ужасно. Или не прощайте — это ваше дело. Нет, мистера Невилла можно рассматривать как ценный улов.

— Я не заметила, — честно призналась Эдит. Моника пристально на нее посмотрела:

— Детка, когда Невилл появился в отеле, у него на лбу было написано, чего он стоит.

— Моника, уж не хотите ли вы сказать, что влюбились в мистера Невилла? — спросила пораженная Эдит.

— О любви, по-моему, речи не было, — возразила Моника, помолчав.

— Тогда что…

— А, не важно… Нет, Эдит, я заплачу. Нет уж, позвольте мне. Все равно рассчитаюсь я.

Эдит потерла запотевшее стекло, увидела клубы серого тумана и почувствовала, что он начинает ее затягивать. В таких обстоятельствах и проявляется характер, подумала она. Но этот ее характер, которому она никогда не придавала большого значения, совсем недавно, может быть после размышлений минувшей ночи, начал хиреть на глазах, и единственным лекарством от недуга, как она знала, была работа. Раз помогало раньше, попеняла она себе, поможет и сейчас. К тому же я запаздываю с книгой. «Под гостящей луной» обещана Гарольду к Рождеству, а я вот уже три дня ни строчки не написала. Неудивительно, что я в подавленном настроении. Необходимо засесть за работу.

— Я, пожалуй, вернусь в отель, — сказала она Монике. — Нужно написать несколько писем. А вы чем займетесь?

— В такой день единственное занятие — сходить в парикмахерскую, привести себя в порядок. По полной программе. Проводите меня. Вы ведь не спешите?

Нет, она не спешила. И когда Моника взяла ее под руку, прикосновение тронуло ее и согрело. Они молча и медленно пошли вслед за песиком, который суматошно трусил по опавшей листве, под сырыми деревьями, преисполненные друг к дружке требовательного, но искреннего расположения — его как раз хватало на то, чтобы поддержать их перед лицом более горестных воспоминаний, непрошеных и несмягченных.

Женщины делятся грустью, подумала Эдит. А радостью предпочитают похваляться. Торжество, победа над неблагоприятными обстоятельствами требуют благодарных зрителей. И атмосфера нервозной суеты, подчас усугубляемая болтовней на сексуальные темы, — все это лишь для того, чтобы покрасоваться перед приятельницами. Никаким единением тут и не пахнет.

В мертвый час, между двумя и тремя, когда благоразумные люди устраиваются отдохнуть задрав ноги или вздремнуть, Эдит и Моника шли берегом озера под уснувшими деревьями. День, казалось, тянется бесконечно, но ни та ни другая не желали наступления вечера. Каждая на свой лад считала, что этот долгий день один только и защищает их от дней худших, ибо опасности, которыми для обеих было чревато будущее, до сих пор служили им лишь поводом поиронизировать, посмеяться, а то и позабавиться. Но те, кто вдохновил эту иронию или эту забаву, сейчас начинали обретать независимое и внушающее беспокойство существование, обнаруживать способность к своеволию и своенравию, каковые таили некую глубоко скрытую неясную угрозу самому их запредельному бытию. Мы обе приехали сюда для того, чтобы вызволить других из неприятного положения, подумала Эдит; никто не принимал в расчет наших надежд и желаний. Однако о надеждах и желаниях следует заявлять, и заявлять в полный голос, если мы хотим поставить других перед необходимостью их замечать, не говоря уж об обязанности их воплощать в жизнь. И все же как странно, что некоторых женщин все время приходится ублажать и улещивать… Похоже, мне никогда не усвоить заповеди правильного поведения, подумала она, те заповеди, что девочки, как принято считать, впитывают с материнским молоком. Всему, чему я научилась, я научилась от отца. Подумай еще раз, Эдит. Ты неверно решила уравнение. В таких обстоятельствах и проявляется характер. Печальные наставления утраченной веры.