Военный посмотрел на него сверху вниз:

– А кто ты такой?

– Я сын владельца. Что случилось?

– У нас есть сведения, что здесь велась подпольная деятельность.

– Для нас время подполья миновало, – объяснял Пабло, пытаясь казаться любезным. – Мой отец – миролюбивый старик. Этот ресторан – дело всей его жизни.

– Ну конечно, все так говорят.

Пабло не знал, насколько еще ему хватит спокойствия.

– Нельзя крушить предприятие невиновного человека.

– Если он невиновен, ему придется это доказать. Пока что он едет с нами.

Роса кинулась военному в ноги, бессвязно лепеча на смеси китайского и испанского. Мужчина попробовал отстраниться, но она обхватила его колени. Из ресторана появился другой военный, он с силой отпихнул старуху.

Пабло шагнул вперед. Быстрым движением опрокинул здоровяка на асфальт и тут же обездвижил другого, который уже заламывал ему руки. Это нападение застало людей в форме врасплох – они никогда не сталкивались ни с чем подобным. Должно пройти еще два десятилетия, прежде чем люди Запада познакомятся с боевым искусством, которое китайцы называют ушу.

Хосе и Амалия вцепились в Пабло; военные тем временем поднимались на ноги. Один из них схватился за револьвер, но второй его удержал.

– Не надо, – шепнул он, обведя взглядом соседние дома.

Принимая во внимание количество свидетелей, вооруженные мужчины решили закрыть двери заведения и повесить знак, что здесь побывали представители революционной власти. После этого представители уселись в грузовик.

– Куда вы его везете?

– Пока что в третий участок, но даже не думай приходить сегодня или завтра. Вряд ли мы его скоро отпустим. Сначала нужно проверить – а вдруг он контрреволюционер?

– Я был в подполье при Батисте! – крикнул Пабло вслед отъезжающему грузовику. – Я сидел в тюрьме!

– Тогда ты должен понимать, что все это делается на благо народа.

– Мой отец и есть народ, недоумок! И революцию не защищают, ломая мебель.

– Твой отец переночует в участке, это послужит ему хорошим уроком, – высунулся из кабины шофер. – И не ему одному! Сейчас отдали приказ обыскать заведения многих заговорщиков.

Пабло рванулся к грузовику, но Хосе его удержал.

– Я буду жаловаться в трибунал! – кричал молодой человек, багровея от ярости.

Ему показалось, что в ответ раздался хохот. А грузовик исчез в черном зловонном облаке.

– Не за такое дерьмо я боролся, – сплюнул Пабло. В груди его нарастала новая ярость.

Амалия прикусила губу, словно предчувствуя, что́ последует за этой фразой.

– Мне нужно в студию, – побледнев, шепнул Хосе.

– Уж вам-то беспокоиться не о чем, – начал Пабло, но тут же осекся, встретившись взглядом с тестем. – Что такое?

– У меня… были кое-какие бумаги, – пробормотал старик.

– Папа!

– Я взял только на одну ночь, чтобы помочь соседке сверху. У нее забрали мужа, и она опасалась обыска. Я все уже сжег, но если ее муж заговорил, если ей пригрозили…

Все четверо сели в машину. Росу убедили, что ей лучше провести ночь у сына и невестки.

Десятиминутная поездка к «Домовому» оказалась трудной и мучительной. Близлежащие улицы были перегорожены кучами хлама. Патефоны, кассовые аппараты, столы и другая мебель образовали на асфальте горные системы. Когда семья добралась до студии звукозаписи, дверь оказалась заколочена досками, а поверх замка висел знак: «Революционная интервенция». Пабло, Хосе, Амалия и Роса смотрели на перевернутые прилавки, сломанные полки, разбросанные по полу ноты.

– Боже мой! – Хосе был на грани обморока.

Как они посмели? Здесь помещалась вселенная, созданная его отцом, здесь жили шаги Бенни, улыбка Единственной, танцы маэстро Лекуоны, гитарные переборы музыкантов из «Матаморос», сарсуэлы Роча… Сорок лет лучшей музыки его острова исчезли под натиском необъяснимого насилия. Хосе провел пальцами по доскам с торчащими шляпками гвоздей и подумал, что ему никогда уже не воссоздать сокровища этого дома, который наполняли агуканьем его дочь и его внучка. У него украли его жизнь.

Амалия взглянула на отца – лицо старика побледнело.

– Папа.

Но он ее не слышал; сердце ныло так, как будто грудь проткнули ножом.

Хосе закрыл глаза, чтобы больше не видеть этого погрома.

Хосе закрыл глаза, чтобы больше не видеть этой страны.

Хосе закрыл глаза, чтобы больше не видеть.

Хосе закрыл глаза.


Мерседес каждое утро казалось, что она найдет под дверью букет роз. Или коробку конфет с клубничным ликером. Или корзинку с фруктами, перевязанную алой лентой. Или письмо, которое кого-то придется просить прочитать, потому что сама она читать еще не научилась. И это будет не просто любовная записка, а описание закатов, бледнеющих перед мерцанием ее кожи, – и все эти послания подписаны одним именем, единственно для нее значимым… Потому что Мерседес была не в силах запомнить, что Хосе умер. Рассудок ее блуждал в тех временах, когда за нею неотступно ухаживал влюбленный юноша, а сама она, погруженная в туман иной природы, почти не ощущала его попыток достучаться до ее очарованного сердца.

Вот о чем еще вспоминала Мерседес: она когда-то жила в публичном доме, отдавала свое тело бесчисленному множеству мужчин, ее мать погибла при пожаре, который почти что уничтожил заведение доньи Сеси, а ее отца убил торговец, его конкурент. Но уже не было необходимости это скрывать, потому что никто не знал, что прячется у нее в голове. Единственный человек, знавший ее тайну, умер… Нет! Что еще за мысли? Хосе зайдет к ней, как обычно, в полдень, как раз когда донья Сеси будет ругать уборщицу. Он пропоет ей серенаду, а она станет поглядывать по сторонам, опасаясь, как бы громилы Онолорио не появились слишком рано.

Однако Хосе не приходил. Мерседес вставала с кровати и в нетерпении выглядывала на улицу, где в любой час появлялись очень подозрительные прохожие: мужчины с длинноствольными ружьями, которыми они угрожали даже детям. Только она узнавала в этих людях головорезов Онолорио, хотя теперь они и переменили одежду. Она должна каким-то образом предупредить Хосе – иначе его убьют, как только он покажется на углу. Мерседес почувствовала панический страх.

«Убийцы!»

Это слово спрессовалось в ее груди, оно рвалось наружу с каждым ударом сердца. Мерседес пыталась его произнести, хотя бы шепотом, но ужас лишил ее голоса.

«Убийцы!»

На углу что-то происходило. Страх оказался сильнее паралича, из-за которого она не могла кричать. «Убийцы!» – прошептала она.

Толпа на углу росла. Несколько человек преследовали одного. Мерседес не видела его лица, но ей это было и не нужно: она знала, за кем там гонятся.

Словно доведенное до отчаяния привидение, словно банши[43], возвещающая о смерти близкого человека, женщина выбежала на улицу, завывая:

– Убийцы! Убийцы!

Ее вопли слились с криками толпы: бегущего тоже обвиняли в каком-то преступлении.

Но ничего этого Мерседес не замечала и не знала. Она набросилась на преследователей, пытавшихся поймать ее Хосе. Посреди общей суматохи женщина услышала хлопок выстрела и сразу почувствовала, как немеет ее бок – в том самом месте, куда много веков назад вонзил свой нож Онолорио. В этот раз кровь хлестала ручьем, гораздо изобильнее и горячее. Мерседес чуть повернула голову, чтобы посмотреть на тех, кто к ней бежит, кто зовет врача или «скорую помощь». Ей хотелось успокоить этих людей, предупредить, что Хосе где-то рядом.

Она отыскала единственное улыбающееся лицо, единственное лицо, способное принести ей утешение.

«Вы видите его? – пыталась сказать Мерседес. – Я же говорила, что он придет».

Но говорить она не могла, только вздохнула, когда он протянул руки, чтобы ее поднять. Сколько нежности было в его взгляде! Как в те далекие вечера…

Они отправились подальше от толпы, все еще бурлившей посреди улицы. Позади остались крики и неприятный вой медицинской машины, искавшей место, где агонизирует женщина. Но Мерседес не обернулась назад. Хосе пришел, чтобы о ней позаботиться, и теперь уж это навсегда.


Как переменился ее мир! «Никто не готов к утрате родителей», – говорила себе Амалия. Почему ее не предупредили? Почему никогда не учили справляться с этой потерей?

Амалия беспокойно раскачивалась, сидя перед телевизором. Наружно она пыталась казаться такой, как и раньше, – ради своей дочери и ради того существа, которое скоро явится на свет, но что-то навсегда оборвалось в ее груди. Ей больше не быть «его дочерью» или «ее дочерью», она никогда не скажет «мама» или «папа», чтобы их позвать, больше уже не будет этих двоих, чтобы бежать рядом с ней, забывать про остальной мир, чтобы ее обнять, приласкать, прийти на помощь.

Вдобавок ко всему Пабло тоже переменился. Не к ней. Ее он любил как безумный. Но новая горечь разъедала его душу после ареста отца: Мануэля судили и приговорили к году тюрьмы. Пабло попытался использовать старые связи. Он обратился к нескольким чиновникам, которые знали его еще по подполью, но все эти попытки натыкались на непреодолимую стену. Только отбыв наказание, Сиу Мэнд вернулся домой – одряхлевший и смертельно больной. Амалия предчувствовала, что Пабло не будет сидеть сложа руки. Она уже видела мужа с таким лицом – когда он боролся с прошлым правительством. И Пабло был не одинок. Друзья – недавно так горячо приветствовавшие перемены – теперь приходили к нему с таким же мрачным выражением на лицах. Амалия подмечала, как они перешептываются, когда она отходит, как замолкают, когда она приносит кофе.

Амалия пробовала думать о другом – например, о множестве беглецов, которые спасаются из-под волны перемен. Убежали уже сотни. Даже толстая Фредесвинда нашла пристанище в Пуэрто-Рико…

– Исабель! – позвала она дочь, чтобы отвлечься от ненужных мыслей. – Почему ты не идешь умываться?

Живот ее превратился в тяжеленную глыбу, хотя прошло всего пять месяцев.