Когда я уезжал, беженцев, тем более с Балкан, здесь и в помине не было. Забредет иногда пьянчужка с бутылкой за пазухой, вот тебе и все пришлые. Теперь же худые мужчины и мальчишки роятся в транспортных пробках на перекрестке у Кингс-Кросс, брызгая на стекла машин и неистово соскребая с них грязь и копоть, даже когда их об этом не просят. Беженцы показывают на свои открытые рты какими-то смутно напоминающими непристойность жестами. На самом же деле они просто хотят сказать, что голодны.

Вот такие тут новости. И дело не только в беженцах.

Терри Боуган вовсю крутит «R. Е. М.» на «Радио-2». О принцессе Диане вспоминают все реже и реже. Но самое потрясающее, наверное, то, что отец мой стал посещать тренажерный зал.

Мне все это кажется просто невероятным. Я всегда считал, что Воуган являлся спецом по «легкой музычке», хотя вполне возможно, за мое отсутствие «R. Е. М.» и перешли в данную категорию. Я был уверен, что Диана останется столь же блистательной и после смерти. И уж совсем у меня не укладывалось в голове, что мой старикан вдруг столь трепетно озаботится своей физической формой.

Майкл Стайп — вокалист «R. Е. М.» — вдруг с воем врывается в «легкую музычку». Диана прочно вошла в историю. А мой старик и думать забыл о курах гриль под пряным соусом и все твердит о неоспоримых достоинствах лечебной физкультуры как панацеи от инфарктов и инсультов.

Иногда мне кажется, что я вернулся совсем в другую страну.


Сейчас я живу у родителей. В тридцать четыре года и без своего гнезда — вот уж действительно, как говорится, совсем невесело. Одно утешает: это не тот дом, где я родился и вырос; так что теперешняя моя жизнь с родителями вовсе не означает, что я окончательно впал в детство. Иногда, правда, бывает. Особенно когда мама подает мне выстиранную и отглаженную пижаму.

Все это, конечно же, временно. Как только я немного приду в себя, найду работу, я сразу подыщу себе квартирку. Поближе к месту службы. И обустрою ее так, чтобы все было точь-в-точь как в нашем с Роуз жилище в Гонконге. Там было хорошо; там я был счастлив.

Я прекрасно понимаю, что надо постараться жить дальше, что нужно попытаться попросту пережить все, что связано с Роуз. Все это я прекрасно понимаю…

Но если веришь, что с первого взгляда можешь узнать того, кого никогда прежде не встречал, если веришь, что во всем мире тебе предназначена одна-единственная, которую ты сможешь полюбить по-настоящему, на всю жизнь, — а я во все это верю, — то чего тогда стоит самообман, что завтра будет новый день и прочая псевдооптимистическая дребедень.

Я уже все это испытал на себе.


Теперь у моих мамы с папой большой, даже огромный дом, одна из тех громадин, которые с фасада выглядят белыми исполинами; попав внутрь, просто теряешься в бесконечном лабиринте комнат. У нас есть даже бассейн. Но так было далеко не всегда.

Когда я только подрастал, а мой отец работал спортивным репортером, мы жили в невзрачном одноквартирном доме викторианской постройки на окраине, которая напрочь выпала из планов градоустройства. Все изменилось после того, как «Апельсины к Рождеству» стали бестселлером.

Богатство тоже было в новинку.

Сейчас отец пытается написать продолжение «Апельсинов», книгу о том, как сразу после войны все еле сводили концы с концами, но были несказанно счастливы, сентиментальные воспоминания о развалинах, бананах по карточкам и зловонных трущобах. Понятия не имею, как у него подвигается сей труд. Кажется, что он все свое время проводит в тренажерном зале.

Я знаю, что отец очень за меня переживает, да и мама тоже. И поэтому-то мне надо как можно быстрее распрощаться с их большим, красивым, гостеприимным домом.

Мои родители желают мне только хорошего, но вечно ворчат, что я никак не могу забыть Роуз, что никак не отойду от случившегося, что не могу начать жить дальше.

Я очень их люблю, но иногда они просто сводят меня с ума. Родители едва сдерживаются, когда я объясняю им, что вовсе не спешу продолжать жить своей искалеченной жизнью. Отец частенько срывается и хлопает дверью, восклицая: «Да поступай как знаешь!» Мама то и дело плачет, без устали причитая: «Элфи, сыночек мой дорогой…» Оба ведут себя так, словно я спятил оттого, что не в силах забыть Роуз.

Временами так и подмывает спросить их: а что, если я вовсе не спятил? Может, так и должно быть?


У нас во дворе какой-то странный человек.

На голове у него островерхий шлем наподобие тех, что носили императорские гвардейцы в «Возвращении джедая». Для полного комплекта «человека из будущего» на нем черные велосипедные очки, ярко-желтая байкерская куртка и узкие лайкровые брюки, страстно обтягивающие ягодицы. Под островерхим шлемом болтается CD-плеер на шейном ремешке. Человек тащит велосипед по садовой дорожке, а когда, кряхтя, приседает, чтобы заглянуть в почтовый ящик, видно, как у него на ногах сокращаются мышцы. Он напоминает мне какое-то натренированное насекомое.

— Папа?..

— Элфи! — отзывается отец. — Опять вот забыл ключ. Помоги-ка мне с велосипедом.

Когда он снимает свой островерхий шлем и плеер, я слышу музыку: сочные трубы вместе с пульсирующей басовой линией. Это «Штемпель, марка и доставка» Стиви Уандера.

Можно подумать, что если отец ездит на гоночном велосипеде и выглядит словно кенар, то слушает исключительно последние новомодные хиты. На самом же деле он обожает «золотое старье». Особенно соул и негритянский джаз-рок. Стиви Уандера. Смоки Робинсона. Марвина Гэйла. Дайану Росс. Музыку «юной Америки», когда и Америка, и отец мой были молоды.

Я же больше люблю Синатру, и любовь эту привил мне дедушка. Он уже много лет как умер, но когда я был маленьким, дед садился в большое кресло в гостиной дома, который тоже стал одним из главных персонажей «Апельсинов к Рождеству», брал меня на колени и мы вместе слушали лившийся из проигрывателя голос Фрэнка, певшего о чем-то дивном и далеком. Я до сих пор помню запах дедушкиного табака и терпкий аромат лосьона «Олд спайс». Я тогда еще не понимал, что все песни Синатры были о женщинах. О любви и о страсти, о разлуке. Это просто были песни обо мне и о дедушке.

Иногда мы видели Синатру в фильмах, когда их показывали по нашему старому черно-белому телевизору. «Отсюда и в вечность», «Тони Роум», «Без оглядки» — картины о крепких парнях с разбитыми сердцами, которые так здорово дополняли музыку.

— Деда! — кричал я. — Это Фрэнк!

— Верно, это Фрэнк. — Он обнимал меня своей мускулистой рукой, и мы вновь приникали к экрану.

Я вырос на любви к Синатре, но, слушая его теперь, я вовсе не мечтаю о Лас-Вегасе, Палм-Спрингс или Нью-Йорке. Когда я слушаю старину Фрэнка, мне на ум не приходят «Крысоловы», Ава Гарднер вместе с Дино де Сантисом и Сэмми Уолтерсом. Весь этот «джентльменский набор».

Песни Синатры напоминают мне, как я сидел на коленях у деда в гостиной старого дома в «банджо» — именно так прозвали наш тупик на задворках Ист-Энда за его причудливую форму. Песни Синатры пахнут табаком и лосьоном «Олд спайс» и возвращают меня в то время, когда я был окружен искренней, беззаветной любовью и наивно думал, что так будет вечно.

Мой отец всегда пытался приохотить меня к соулу и джаз-року. И мне действительно нравятся все эти «О, моя крошка-милашка» — разве это может не нравиться? Но когда я взрослел, я все больше и больше понимал разницу между любимой музыкой отца и деда.

Песни, которые мне ставил отец, были о том, что ты молод, а песни деда — что ты живой, настоящий…

Я открываю дверь и помогаю отцу вкатить велосипед в прихожую. Это какой-то супергоночный агрегат с низко поставленным рулем и с сиденьем чуть больше крапивного листа. Таких я раньше никогда не видел.

— У тебя новый велик, пап?

— Да, вот думал прокатиться до зала. Ехать-то всего ничего. Мне даже полезно, сердчишко не застаивается.

Я качаю головой и улыбаюсь; я поражен и вместе с тем до глубины души тронут тем, как же все-таки мой старик изменился. Во времена моей юности он был типичным репортером, стабильно раздававшимся вширь от нерегулярного питания и частых выпивок. Теперь же, на пороге седьмого десятка, он вдруг превратился в Жана-Клода Ван Дамма.

— Пап, да ты и впрямь увлекся. Всем этим своим фитнесом…

— Тебе неплохо бы как-нибудь составить мне компанию. Я серьезно, Элфи. Пора бы уже начать следить за собой. Ты ведь толстеешь.

Порой мне кажется, что отец просто одержим своим здоровьем.

Мне даже как-то неудобно рассказывать «Жану Клоду» о своей, с позволения сказать, пробежке в парке. И я вовсе не хочу с ним спорить. Пожалуй, именно так и понимаешь, что ты уже не молод: пропадает всякая охота пререкаться с родителями по любому поводу. И когда он катит велосипед по коридору, я вдруг ловлю свое отражение в зеркале и думаю: а какая, собственно, разница? На ринг же мне все равно не выходить.

Мы с отцом заходим в гостиную, где моя бабушка сидит в любимом кресле с неизменным таблоидом. Кажется, она поглощена статьей под заголовком «Танцовщица из Манилы у меня дружка сманила».

— Привет, мам, — говорит отец, целуя ее в лоб. — Всё сплетни читаешь?

— Привет, ба, — улыбаюсь я, проделывая тот же ритуал.

У нас в семье любят целоваться. Кожа у бабушки нежная и сухая, чем-то напоминающая бумагу, полежавшую на солнце. Она поднимает на меня свои слезящиеся голубые глаза и медленно качает головой.

Я беру ее за руку. Я люблю свою бабуленьку.

— Не везет, Элфи, — произносит она. — Опять мне не везет, внучек.

Я замечаю, что в руках она держит лотерейный билет. Это один из наших с бабушкой еженедельных ритуалов. Она всякий раз искренне изумляется, что опять не удалось выиграть в лотерею десять миллионов фунтов. Каждое воскресенье она приходит к нам на обед и на полном серьезе возмущается и негодует по поводу своей неудачи. И всякий раз я ей соболезную.