В свои двадцать пять лет Роуз уже добилась успеха. Я был на семь лет старше — а «Цинтао» пополам с тамошней влажностью с каждым днем все больше «высвечивали» мой возраст — и все еще ждал, когда же начнется настоящая жизнь.

Роуз жила в небольшой, но очень красивой квартире на Кондуит-роуд, в маленьком раю для экспатриантов на двадцатом этаже под сенью горы Виктория. Молодые спортивные ребята-японцы охраняли дом целые сутки. Я же на паях со своими коллегами из «Двойного успеха» снимал скворечник в спальном районе. Соседями моими являлись АКМ с Геррард-стрит и кун-фуист из Уинслоу. Наши «апартаменты» располагались под самой крышей битком набитого «крольчатника», который от малейшей искорки мог превратиться в пылающую мышеловку. Стены там такие тонкие, что слышно, как в другом конце дома смотрят телевизор. Консьержем у нас служил сонный индус, который приходил и уходил, когда ему вздумается.

В отличие от меня Роуз отнюдь не сбежала в Гонконг. Она была специалистом по корпоративному праву, и одна лондонская фирма — «контора», по ее меткому выражению, — откомандировала ее сюда на год, чтобы снять сливки на здешнем рынке, который в последний год британского правления переживал невиданный подъем.

Пока я изо всех сил экономил, чтобы успеть в срок оплатить жилье, за наглухо закрытыми дверями Сити делались состояния. Гонконг задыхался без юристов, и каждый день они полчищами сходили с трапов самолетов в аэропорту Кай Так.

Роуз была одной из них.

— В Лондоне я бы так и подавала чай, — пояснила она мне в тот первый вечер, когда мы с Джошем решили, что лучше выпить, чем драться. — Какой-нибудь старикашка все время бы щипал меня. Здесь же я что-то значу.

— А чем ты все-таки занимаешься, Роуз?

— Корпоративными финансами, — ответила она. — Я помогаю фирмам зарабатывать на эмиссиях акций для китайских компаний. Первоначальное публичное предложение. На нашем жаргоне — борьба с лесным пожаром.

— Ух ты! — воскликнул я. — Здорово!

Я не имел ни малейшего понятия, о чем шла речь, но искренне восхищался этой женщиной. Она казалась куда взрослее меня, вечного подростка.

Большинство ее коллег — горластых молодых парней и девушек, что каждый вечер галдели в баре на крыше отеля «Мандарин» и которым было начхать на феерические закаты, — испытывали к Гонконгу саркастическое презрение.

Увидев на улице указатель «Бледнокоролевский проезд», они могли ехидничать по этому поводу до конца командировки, словно Гонконг существовал только для их увеселения. Они коллекционировали и неустанно зубоскалили над забавными мелочами и казусами, неизбежно случающимися в любом безумном мегаполисе. В Гонконге подобных приколов было в избытке.

Здешняя марка туалетной бумаги называлась «Опахало». В японском супермаркете ценник на конфетах трюфелях гласил: «Грибы шоколадные свежие, натуральные». Спрей для очистки стекол звался «Пись-пись».

Я тоже хохотал до колик, впервые увидев рекламу «Пись-пись». Было дело, грешен. Однако я вскоре унялся, а жлобы ржали не переставая. Рано или поздно забываешь все эти «опахала» да «пись-писи» и снова любуешься головокружительными закатами на фоне огней ночного города. Но жлобствующие «аристократы духа» не опускались до этих «плебейских забав».

Роуз была в их стае белой вороной. Она обожала этот город.

Я вовсе не хочу представлять ее как этакую мать Терезу с атташе-кейсом. Здешним аборигенам палец в рот не клади, и после стычек с жуликами-таксистами, грубиянами-официантами и прилипалами-попрошайками ее частенько охватывало присущее экспатриантам тихое, беспомощное отчаяние. Но оно очень быстро проходило.

Она любила Гонконг. Любила его обитателей и вопреки подавляющему большинству людей своего круга — европейцев с престижной работой и астрономической зарплатой — искренне считала, что гонконгцы достойны получить свое и способны управлять тем, что принадлежит им по праву.

— Да послушай же, Элфи, — сказала Роуз как-то вечером, когда я распространялся насчет чувства исключительности и о своем желании, чтобы оно не угасало. — У Гонконга британские голова и тело. Но душа у него китайская.

Она хотела открыть для себя настоящий Гонконг. Будь я предоставлен самому себе, я бы так и потягивал пивко да любовался огнями большого города, жил бы своей растительной жизнью в иллюзорном Гонконге с самодостаточным чувством собственной исключительности.

Роуз разбудила, вывела меня из состояния оцепенения. Она увела меня по ту сторону огней. И превратила обычную симпатию и влечение в любовь. К Гонконгу. И к ней.

Как-то она привела меня в храм неподалеку от Сити, где все было убрано красным и золотым, тяжело дышалось от благовоний и хрупкие старушки сжигали фальшивые деньги в огромных каменных урнах. Сквозь дымку благовоний тускло мерцали стоявшие на алтаре два бронзовых оленя.

— Это на многие лета, — сказала тогда Роуз.

Когда я теперь вспоминаю ее слова про «многие лета», мне хочется плакать.

В те дни, когда казалось, что любовь наша вечна, мы с ней забредали в такие места, куда один бы я никогда не пошел. Мы ели рыбный суп с клецками в ресторане неподалеку от моего дома и были там единственными европейцами. Мы гуляли по узким улочкам, утыканным многоэтажками. Дома были сплошь увиты затейливой паутиной антенн и бельевых веревок, подоконники и балконы плотно-плотно заставлены цветочными горшками. Она брала меня за руку и вела по темным, хмурым закоулкам, где беззубые старики в шлепанцах с юношеским азартом и задором следили за схваткой двух сверчков в деревянном ящике.

Я встречал ее с работы, мы ехали на пароме в Колун и шли в кино, где во время сеанса по всему залу непрерывно трезвонили мобильные телефоны. Другой бы спятил, не сходя с места. Роуз же покатывалась со смеху.

— Это и есть настоящий Гонконг, — улыбалась она. — Вы искали Гонконг, сэр? — Роуз взмахнула рукой, словно дирижируя симфонией мобильников. — Вот же он.

И тем не менее она продолжала оставаться настоящей англичанкой. Каждую субботу после службы — в выходные она работала по три-четыре часа — мы с ней полдничали в закусочной отеля «Пенинсьюл» с видом на Сити, потягивали чай с бергамотом, жевали булочки с джемом и маленькие сэндвичи на мякише. Пару раз мы даже смотрели, как Джош и его шерстозадые дружки играли в регби и крикет.

Нам доставляло удовольствие вести себя как истые англичане не оттого, что эти ритуалы напоминали нам о далеком доме, а потому, что дома мы подобного никогда не совершали. Крикет, регби, сэндвичи на мякише — кто об этом думал и знал? Уж точно не я. И не Роуз, чье нивелированное произношение[2] скрывало тот факт, что выросла она в отделанном гравийной штукатуркой смежном одноквартирном доме в одном из захолустных городков. Ей ничего не досталось даром и не упало с неба. Она добилась всего, чего достигла, учебой и упорным трудом.

— Так где же все-таки ты избавилась от своего провинциального прононса? — спросил я ее как-то раз. — В университете?

— Не совсем. У метро «Ливерпуль-стрит». Это рядом.

В Азии мы открыли для себя и настоящий Гонконг, и другую Британию, ту, о которой доселе не имели понятия.

Роуз любила их всем сердцем. А я любил ее.

Это было нетрудно. Труднее всего оказалось набраться смелости и позвонить ей после нашей первой встречи в баре. На это ушла неделя. С самого начала она стала значить для меня почти все. И уже тогда я не мыслил себе жизни без нее.

Потому что она красивая, умная и добрая. Потому что у нее пытливый ум и смелый характер. И сердце из чистого золота. Она являлась прекрасным работником, но ее чувство собственного достоинства не зависело от карьеры. Я любил ее не только за это. Она была за меня. Она была на моей стороне целиком и полностью, раз и навсегда. Очень легко любить человека, когда он за тебя.

Как-то раз, когда мы все сидели на крыше «Чайна клаба», Джош после дюжины кружек «Цинтао» сказал одну интересную вещь (это, пожалуй, первая и последняя умная мысль старины Джоша):

— Если бы ей явился Бог, Роуз бы его спросила: «Господи, отчего ты так несправедлив к Элфи? За что ты его так обижаешь?»

Сказано это было таким тоненьким, девчачьим голоском, что все расхохотались. Я лишь вежливо улыбнулся этому болвану. Но сердце мое забилось быстрее. Ибо я знал, что так бы и произошло.

Роуз стояла за меня стеной так, как никто и никогда в жизни. Кроме разве что отца с матерью. И бабушки с дедушкой. Но их обязывали родственные узы. Роуз же делала это по собственной воле. Она по-настоящему любила меня. Те ребята в парке — «прикольные челы» — со смеху бы умерли, узнав, что такая женщина любила такого недотепу, как я. Но так было. И я ничего не выдумываю.

Своей любовью она даровала мне свободу. Свободу быть самим собой. Серьезно.

Когда-то давно у меня была мечта попытаться что-то написать или даже стать литератором, но мне не хватило пороху заняться этим всерьез. Роуз заставила меня поверить в себя, в то, что если я возьмусь за это основательно и выкрою время, то у меня все получится, я смогу стать писателем. Она видела во мне не только того, кто я есть, но и того, кем мог бы стать. Своей любовью она вселила в меня веру, что все задуманное обязательно осуществится.

Вот почему теперь мне невыносимо тяжело и я держусь из последних сил.

Потому что тогда, пусть совсем недолго, я был по-настоящему счастлив.


Старик-китаец заканчивает свой плавный, парящий танец.

Когда я во второй раз пробегаю, точнее, медленно шаркаю мимо него, он смотрит на меня так, словно видит уже в сотый раз. Как будто тоже узнает меня.

Он снова обращается ко мне, и на сей раз я прекрасно понимаю, что он говорит. Это вовсе не «дыхни» и не «отдохни».

— Дыхание, — произносит он.