Город Мертвых: вокруг люди — как фантомы. Они реальны, вот они: о чем-то болтают друг с другом, куда-то шагают, сушат белье во дворах и плюют на асфальт, но кажется, что стоит прикоснуться к ним — и они расползутся мокрою золой. Воздух, плотный как вода, мешает ходить, сопротивляется, упираясь холодом невидимых локтей в грудь чужака. Им невозможно дышать — однажды отравленный нелюбовью он застревает в горле и наполняет легкие сырым тягучим тестом. И в пустом троллейбусе пришелец чувствует это давление. Много места и большие окна полны света, но немногочисленные пассажиры, которым до вошедшего нет никакого дела, лишь только присутствием своим выталкивают его из троллейбуса, города и всего этого нереального и холодного мира.

А на вокзале он купил два жетона, два — на всякий случай. Дома у него их целая коллекция. Каждый раз приезжая в этот город, Город Мертвых, как он его про себя называет, он покупает пару жетонов и долго бродит потом по удивительно знакомым и ненастоящим улицам. Но, в конце концов, все больше и больше замедляя шаг, он подходит к центру той прозрачной мути, что непрерывно давит вязким прессом на пришельца — слабовольного паломника к проклятым лишь только для него одного местам.

Скромная хрущевка, и телефон, как Кааба, на стене: небольшая кабинка для головы и плеч из алюминия и стекла — конечная точка бесполезного хаджа. Сколько же раз он подходил к этому дому и телефону, в разное время и с разных сторон?.. Сердце стучит в диафрагму, а память без спроса подсказывает номер — а как хотелось бы его забыть! Он нигде не записан и не нацарапан, и его иногда даже трудно вспомнить и легко обрадоваться, что забыть все-таки можно, но только не здесь. Кажется, число тревоги трафаретом нарисовано на кабинке, отчетливо и ясно.

Жетон вложен, номер набран, а диск, прощелкав последней цифрой, замер. Замерло и сердце, прописавшись где-то в животе. Длинные, длинные гудки — ему повезло, дома никого нет. Но чужак схитрил — он всегда звонит в то время, когда никого не бывает дома, а неиспользованные жетоны, по своему обыкновению, пополнят его коллекцию. Он никогда не берет их в дорогу, зарекаясь каждый раз, что проезжая сквозь этот город, ни за что не подойдет к заветному телефону, но опять покупает жетоны, звонит и слушает — как и сейчас боясь ответа, длинные гудки.

Но однажды он прокололся. Несколько лет назад, когда мысль, что все еще может быть, еще жила в нем, он не смог себя сдержать.

Случилось это то ли ранней весной, то ли поздней осенью, и самолет, упав из звездного неба, коснулся бетона без четверти ноль. Получив сумку с ярлычком и заставляя себя не торопиться, он все же успел на последний аэропортовский автобус и появился в затихающем и засыпающем, но уже тогда мертвом для него даже больше, чем сейчас, городе. Тонкий слой луж на асфальте и пятна черной земли на газонах начали подмерзать, и чужак, сдав сумку в камеру хранения — поезд только утром и времени вагон, отправился хрустеть ледяными отражениями в неприветливо-замерзающий, а когда-то наполненный теплыми ожиданиями и испытующими улыбками, ночной город. Редкие машины шуршали резиной, пятна света глазели сквозь голые деревья, а нагретые ладонью жетоны, равнодушно удивившись глупости нового хозяина, брякнулись к мелочи в карман.

Он и не думал звонить — время позднее и все уже спят, и если он сошел с ума, то не на все сто, но войдя в темный двор, он вдруг увидел свет. В том самом окне, тот самый, знакомый свет. В его родном городе, где он свой среди своих, а если среди чужих, то не совсем чужой, есть, как и у каждого человека, несколько неравнодушных ему мест. В вечерней темноте, случайно попав на неслучайную улицу, взгляд, подчиняясь воспоминанию, безошибочно выбирает в освещенной мозаике многоэтажек знакомое окно. Он знает, что там, за окном, и кто там живет, и где стоит стол, а где телевизор. Помнит запах кухни, вкус губ и мягкость рук хозяйки, радость встреч и несогласие разлуки. Но свет этих окон вызывает лишь теплую грусть и добрую улыбку — здесь все не так.

Помнится, когда он, в темноте, словно под гипнозом, шел сквозь ватное время, и льдинки лопались под ногами как елочные игрушки, то казалось, оконные стекла в маленьком дворике вздрагивали в унисон мощному и, как ни странно, точному ритму его надежного сердца. Он подходил, а освещенное окно ее комнаты становилось все больше и больше, надвигалось на него, увеличиваясь с каждым шагом. Еще немного и оно задавило бы тайного зрителя айвазовскими размерами — пора повернуться и уйти, но… силуэт знакомыми движениями мелькнул в окне. Она потянулась к занавескам, а может быть к цветочным полкам, сделанными его руками. Он не хотел портить хорошие доски, она настояла… Чужак замер, притворяясь захворавшим сфинксом и боясь быть замеченным, прекрасно понимая, что стекла изнутри зеркально черны.

Совершенно не к месту он почему-то вспомнил, что в римские легионы не брали бледных, и догадался, зачем военным так необходимы большие барабаны. Колыхнулись занавески — и силуэт исчез, а он остался оцепеневшим и неподвижным в полночной темноте, перегорая тысячью колючих молний. Видение, совпадение, потрясение… окажись он здесь чуть раньше или позже, и ничего бы не было. Что это, знак или насмешка? Наконец чувство, мешая сознанию и не желая смириться, а разум усомниться в стратосферной высоте пьедестала, построенного им для придуманной им же женщины, толкнули его прочь, но…

Десяток шагов — и телефон на стене, словно омут Мальстрем, водоворот иногда допустимых безволий.

— Алло, — почти сразу же услышал он голос и вздрогнул, казалось, почувствовав ее дыхание у себя на щеке. О, этот голос, его невозможно забыть или перепутать, избавиться, как от надоевшей серьги. Впервые услышав его и поворачиваясь в сторону вопроса, он вдруг ясно понял, что это тот самый, единственный на миллион и не на каждую жизнь выпадающий случай. Опасения, что он увидит ее и не узнает, разбились о красоту ее лица, а ветер серых глаз мгновенно забросил осколки сомнений далеко за орбиту Плутона.

— Привет, это я. Дай, думаю, позвоню. Не слишком поздно?

Пауза. Его ожидание брошенной трубки смешалось с ее удивлением и возможной досадой. Тогда, приехав впервые, появившись здесь в четыре утра, он постеснялся будить ее и рассматривал незнакомый и загадочный город сквозь большие вокзальные стекла, покрытые узорами льда, и долго слушал в пустом зале ожидания, как это верно — ожидания, невнятные объявления "железных баб". А когда появился в начале девятого, то сразу же получил втык — она не спала. Но сейчас он навечно незваный гость и от холодных рук его она не взвизгнет.

— Здравствуй. А ты откуда звонишь?

Она знает, что находится на пути его частых путешествий, возможно, догадывается, что иногда он на несколько часов задерживается здесь, понимает, что причина этих чудачеств исключительно в ней, снежной королеве ее родного, южного города. И она ничем не может ему помочь, а он знает это не хуже ее.

— С автомата. Шел мимо, смотрю — свет горит. Не удержался.

Что ей ответить? А ему-то что надо? К тому времени они не виделись уже два года — вполне достаточный срок для лечения, но, к сожалению, гомеопатия дней оказалась не слишком действенным лекарством. Что делать? Услышав ее голос, он почувствовал, как проснувшиеся зомби-воспоминания стараются перепилить тупыми огурцами его непослушную шею. Харакири, вероятно, хорошая награда мазохисту?

— Заходи в гости.

А как хотелось бы, положив трубку, быстрым шагом оказаться перед дверью, пошуметь бодростью в прихожей и пить потом чай на кухне, вдыхая запах старых стен и слушая шум газовой колонки. Вот только… на лице любимой будет наклеена маска с улыбкой врача, поддакивающего не теряющему надежды смертельному больному.

— Честно говоря, в гости мне не очень хочется.

Конечно же, здесь каждый слушает не только себя — нелюбовь не следствие неуважения. По паузам она поняла, что ему трудно, и что беседа с ней — и награда для него, и мучение. Промчавшись встречными курсами желаний прежде любить, а уж потом быть любимыми, ненадолго и непрочно, по касательной соприкоснувшись несовместимыми мирами, они живут теперь на разных полюсах без всякой надежды на сближение. Но все-таки течения жизни часто заносят его сюда, в Город Мертвых, или Мертвый Город — какая разница?

— Подожди минутку, я сейчас выйду.

А для нее здесь все родное — любимый или постылый дворик, пенсионеры на лавочках, зима и лето, цветение каштана, тогдашняя замерзшая слякоть. Они долго бродили по ночному городу, борясь с холодом каждый за себя и смешивая его тяжелые фразы с ее легкой болтовней. Она молодец, а он глупец. Он отпустил ее, терпеливую, под утро — она училась и практика начиналась где-то в восемь тридцать. Его поезд уходил позже, и он, еще раз сдав экзамен на чужака, взглядом проводил ее быструю фигуру до автобуса. А потом уехал и сам, увозя с собой груз чугунных мыслей и доказательств, что с поднятым забралом на ветру можно легко отморозить нос и больше никогда ее не видел. Но и теперь, по прошествии многих лет он все так же по возможности притормаживает в этом городе, покупает жетоны, ходит по нереальным для него улицам и слушает, как и сейчас, в телефонной трубке длинные гудки.

Но май, и трубка, выключая день открытых забрал и закрытых дверей, вернулась на рычаги. Каштаны, не такие как в Одессе, но все-таки каштаны, нарядно накрученные пирамидками белых цветов, роняют тонкие лепестки на тротуары. Могучие усатые майские жуки, словно поливальные машины, пыхтя и подчиняясь инстинктам, рисуют в белых россыпях недолговечные дорожки, погибая под ногами невнимательных прохожих, но все же двигаясь к не ими намеченной цели.

Скоро праздник, и ветераны, а их много в этом городе, зримо помолодели, и их честная радость и гордость освещается весенним солнцем. Колхозные дядьки и городские пенсионеры, побрив морщинистые шеи, надев пиджаки с прямоугольниками планок — напоминанием об уже забывающихся наградах, своим спокойным достоинством вызывают белую зависть у торопливых окружающих и осознание многоликой суеты — в сравнении с наступающим Днем.