Я завсегда о таком сыне, если хочешь знать, мечтал. Он же, помнишь, наверное, за мной как хвост везде ходил. Я в гараж, он в гараж, я в баню, и он в баню. Мне мужики говорили: «Чо это ты за собой пацана везде таскаешь, думаешь, ему интересно твои матерки слушать?» А Серега обычно за меня отвечал: «Интересно, дяденьки, еще как»… Еще как…

Отец Сергея закурил, помолчал, потом, глядя на Виктора, спросил:

— Ну что, парень, скажешь? Не знаю, поймешь или нет? Ты же у нас без отца вырос. А мне без Сереги сложновато сейчас. Бывало, мать водку спрячет, так Серега в два счета найдет. А на проводах с ним так хорошо посидели. Сказал мне на прощание, что, когда вернется с армии, сделает себе охотничий билет, купит мотоцикл и ружье. Я ему еще взялся маленько деньжатами подсобить. Думал, мать уговорю нетель по весне сразу же продать и Сереге отложить, зачем ему одному корячиться, чай родители у него имеются. Такие вот, парень, у нас планы семейные были.

— Видите ли, — начал несмело Виктор, — не могу я об этом… сейчас… Еще мало времени прошло, всего-то ничего. Иногда кажется, что Сережка живой и никакой войны в помине не было, ведь здесь все так же, как два, полтора года назад: так же колодец скрипит, мамка варенье облепиховое все так же варит в старом тазике, и вы все на том же мотоцикле ездите, где мы с Сергеем в седьмом классе на сиденье написали неприличное слово…

Отец горько улыбнулся и сказал:

— Не знаю, чем вы там написали, но оно не стирается. Я чем только не пробовал отмыть.

Виктор грустно улыбнулся и начал рассказывать о лягушках и сырой картошке, а также о выстрелах в пах и их обычных последствиях.

У Сережиного отца выступили на глазах крупные слезы. Он посмотрел куда-то вдаль, как будто теперь там можно было увидеть сына, и слезы уже не смахивал. Казалось, он перестал стесняться, вдруг осунулся, похудел, стал будто намного меньше обычного.

— Знаешь, Вить, — сказал он после некоторого раздумья, — я до этого времени был уверен, что обниму Серегу когда-нибудь. Скажу: здорово, сын, знал бы ты, как мы тут с мамкой по тебе соскучились, забегались. Чего же ты, подлец, весточки-то никакой долгое время не подавал?..

А может, он тот их… ислам принял, хотя мне кажется Сереге это как-то «по барабану». Он не то чтобы атеист, он пофигист, как и все ваше поколение. Ну да Бог с этим, главное бы живой. Посидели бы с ним, выпили, мать бы хоть маленько поревела от радости, а то все уже, кажется, выплакала. Даже не воет, а так… скулит ночью. Я ее успокаиваю, а она на меня кидается: «Это ты во всем виноват. Мозги пудрил ребенку, что армия — мужское дело, а у него больше половины одноклассников не служили, кого отмазали, кто откосил. Ты вообще, старый дурак, видел когда-нибудь, чтобы у приличных людей дети служили в армии? Возьми хоть нашего мэра, хоть губернатора или депутатов. Они только чужих с удовольствием провожают на смерть, а своих на учебу в соседний город не всегда отпускают. Боятся за них». И знаешь, Вить, я не знаю, что ей после этих слов сказать. Дура дурой, а ведь правду говорит, может, это нас, простых работяг, хотят уничтожить за просто так? Ну чтобы не создавать рабочие места, платить пенсию, льготы там какие-то давать. Тогда бы сказали по-человечески, так, мол, и так. Мы бы сами прокормились. Земли вон сколько вокруг Тюмени, тут на всех хватит, а если с умом, то и с иностранцами даже можно поделиться! Живи — не хочу!

Виктор горько улыбнулся. Признаться, ему самому приходила эта мысль и не раз. Но высказать ее кому-то он боялся, думал, мало ли что? У него ведь мама есть и сестра. Всякое может случиться с ними. Внимательно посмотрел на Сережиного отца, закрыл лицо руками и тяжело вздохнул.

Обоим стало неловко. Установившееся молчание долго никто не решался нарушать, разве что часы. Домой мужчина ушел под утро. И после этого разговора приходить к соседям перестал. Виктор пару раз встречал его на улице «в стельку» пьяным. Но кроме привычного «здравствуйте», они ничего друг другу не говорили.

Глава вторая

Блаженная душа

…Небольшая прозрачная речушка тихо скользит вдоль живописных берегов и вот-вот должна впасть в теплые воды океана. По обеим берегам стоят люди и машут одиноко плывущей женщине. Одно лицо кажется пловчихе знакомым. Она внимательно вглядывается в него и узнает своего умершего мужа.

— Ну здравствуй, что ли! Как ты тут хоть без меня?!. — кричит во весь голос ему.

— Привет, привет, — отвечает он. — Ты где так долго болтаешься?

— Я?..

— Ты! А кто же еще? Я, что ли?

— Иду.

— Ну…

— Подожди чуток… подожди… подо… Иду…


Елизавета Тимофеевна открывает глаза и понимает, что это уже все. Она начинает усердно вслух молиться. Главное, успела причаститься, пособороваться и составить напоследок завещание, чтобы там, значит, ей тревожно не было. Отсюда надо уходить налегке.

Денежную сумму и, надо заметить, вполне приличную, она завещала своему юному другу Лешке Шваброву. Знает, что он передаст все деньги монастырю, но для умирающей женщины это уже не важно. Ее и в молодости деньги не особенно интересовали. Жила семьей и работой.

Внезапно в ее сердце с легким приливом поселяется тихая безмятежная радость. Начинает казаться, что снова вернулись к ней силы и все вокруг, как когда-то раньше, в первые годы замужества, светло и прекрасно. Она без посторонней помощи садится в кровати, блаженно улыбается, видит вокруг себя много людей и хочет сказать им что-то очень доброе, чтобы подарить тепло своей радости каждому.

— Мама, осторожно. Мама, пожалуйста, осторожно, прошу, — беспокоится старшая дочь. — Тебе нельзя сейчас шевелиться, врач запретил, сказал, что…

— Ничего-ничего, мне сейчас все можно. Все…

Елизавета Тимофеевна собирается с духом, замолкает. Видно, что она собирается сказать что-то очень для нее важное. Все молчат. И она нарушает установившуюся тишину:

— Дети, детки мои… послушайте меня, прошу вас. Старайтесь приобретать в миру… носить вот эту одежду… — Она жестом показала в сторону двух монахов. — Теперь я достоверно знаю, что эта одежда есть царская и ангельская. Самая лучшая. Живите в любви и богомыслии, прощайте всех и вам простится… много грехов. А может, и все. Бог к этому меня привел только к концу земной жизни, так сложилось. Не знаю почему. Подумать-то — всего-то ничего, пара каких-нибудь месяцев. Пара месяцев. И я из недовольной жизнью старушки-пенсионерки превратилась в постоянную и счастливую прихожанку Его храма. А, что уж теперь говорить! Прощайте всех… — Елизавета Тимофеевна слабо махнула рукой, и все увидели, что рука ее уже не слушается.

Сначала она предельно внимательно смотрела в потолок, как будто там находился кто-то очень важный, но потом ее ресницы под невидимым грузом начали постепенно тяжелеть. Напоследок она еще раз хотела обвести присутствующих взглядом, но зрачки ей уже не подчинялись. Тогда она просто улыбнулась — и все. Так и замерла.

Все присутствующие долго стояли неподвижно вокруг кровати, боясь шевельнуться и разбудить Елизавету Тимофеевну. Казалось, она вот-вот откроет глаза и улыбнется. Но она больше не шевелилась.

Леша Швабров первым нарушил тишину, он перекрестился три раза и начал громко читать псалтырь о упокоении. К нему вскоре присоединились два рядом стоящих монаха. И вскоре их голоса стали слышны во всей квартире, и даже во дворе. Только теперь все заметили открытую в спальне форточку.

— Все-таки, что ни говори, но смерть у Елизаветы Тимофеевны была легкой. Счастливая она, ох и счастливая, — сказала, повернувшись к выходу, пожилая соседка, а потом еле слышно добавила:

— Да и жизнь тоже у нее была легкой. Как тут не позавидовать. Всю жизнь прожила за широкой мужской спиной, всегда накрашенная, ухоженная. Всегда на виду. Все почести ей, благодарности — нате, пожалуйста! Ученики и родители цветочки носили, да еще и муж дарил. Все внимание ей, все-все. Дети хорошо учились, не гулящие, не пьющие. И внуки в них пошли. Всем бы так — у Бога за пазухой…

Среди присутствующих можно было заметить неряшливого вида мужчину, который неизвестно кем приходился покойнице. Сначала его приняли за бомжа и хотели прогнать, но поскольку что-то интеллигентное и вместе с тем жалостливое проскальзывало в его взгляде, то убогого решили оставить на поминках. Пусть поест.

— Спасибочки вам, ой, спасибочки, — сказал несколько жеманно мужчина и представился всем: — Гриша, просто Гриша без отчества.

Дочери покойной еле заметно улыбнулись. Монахи же на него просто не обратили внимания.

Гриша в похоронном деле оказался просто настоящим асом. И вскоре родственники усопшей благодарили судьбу за столь полезное знакомство. В считанные часы Гриша помог организовать дело так, что почти все деньги, тщательно отложенные Елизаветой Тимофеевной на похороны, оказались непотраченными, покойная была похоронена рядом с любимым мужем и на могиле поставлен большой деревянный крест.


— А знаешь, мне кажется, что наша мама почти не жила, — обратилась старшая дочь Елизаветы Тимофеевны к младшей, когда они остались наедине в родительской спальне. — Так бывает: бегаешь-бегаешь, крутишься, покупаешь телевизор, машину, квартиру, детей устраиваешь, сначала в садик, потом в университет и вдруг понимаешь — не жила ты! Не жила! И все это, добытое в беготне, вроде как не твое, а потому не особо нужное. В общем, можно обойтись без этого.

Я, если помнишь, только-только отошла от тяжелой родительской опеки, замуж вышла за первого встречного, не расцветала, не гуляла под луной, а на тебе — уже рубашки мужу глажу, какие-то упреки за что-то получаю. Не соображаю ничегошеньки. Мне бы отойти от учебы, отдохнуть по-человечески, на море бы съездить, помечтать, но нет, куда там, раз и — беременна. Дурное дело — не хитрое. Я о звездах, о далеких планетах думаю, Экзюпери ночами зачитываюсь и реву от нежности, а в это время сиськи смазываю рыбьим жиром. Мне бы подняться над землей, полетать или на худой конец на диване лишний раз полежать, поваляться, закрыться от всех — но уже ребеночек, извиняюсь, пеленки испачкал. Думала, спокойно вздохну, когда Сашке два годика исполнилось, и на тебе — Дашкой забеременела! Мне бы наукой заняться, гистологию изучать, я ее сплю и вижу, стажироваться в столичных институтах хочу, но другой ребеночек обмочился.