«Что ты несешь, Космо?»

«Мне учительница сказала».

Они пошли на встречу с учительницей.

«Мы обо всем разговариваем, это естественно».

Учительница тоже разведена. Чтобы вытащить себя из депрессии, она переделала себе грудь. Два ее великолепных синтетических шара оттягивали блузку, так что все папаши не сводили с нее глаз. У Гаэ тоже мелькнула такая мысль. «Надо пригласить ее на кофе, чтобы поговорить о Космо». Грязные волосы, мешки под глазами, ему хотелось очаровать ее своим видом страдальца. Ему импонировал чисто киношный поступок учительницы. Уткнуться головой в сиськи, как у порнозвезды, пока та декламирует: «Три грозди есть на лозах винограда…»

«А что, Пасколи все еще изучают?»

«Нет, изучают культуру масаев. Долгий кочевой путь племени масаи».

Они посмеялись бы, как смеются в конце, чтобы не падать духом. Над собой и своей демократической запутанной эрой.


Делия рукой заправляет волосы за ухо.

Гаэ только сейчас заметил, что она убрала свой прямой пробор. Зачесала волосы на одну сторону. Может, потому что и сама она подвинулась в сторону своего одиночества.

— Хочешь еще вина?

Она прикрывает бокал ладонью и слегка мотает головой.

Он пьет один.

Длинная прядь волос падает Делии на глаза. Гаэ она напоминает занавес. Открытый наполовину.

Ему с юности нравилось писать для театра, и в первое время он работал на добровольных началах. Небольшие театральные студии, тряпье, принесенное из дома, увлеченные и ненасытные режиссеры, по вечерам питавшиеся сырыми сосисками. Он сидел в темноте залов, на креслах с мокрыми пятнами и прожженных сигаретами.

Парень из спального района — пока он доезжал до центра на своем мопеде, его лицо успевало превратиться в кладбище мошкары. Те люди казались ему настоящими гениями. В то время он насквозь был пропитан идеологией, терпеть не мог телевидение и Италию, тащившуюся в хвосте прогресса. Думал, что должно же быть противоядие. Должен же кто-то, кто может повлиять на ситуацию, сказать: «Послушайте, люди, это не работает, надо по-другому». Иначе мы все обеднеем, будет ужасно грустно и молодежи некуда будет податься. Они не захотят больше отплевываться от мошкары, бросятся все в торговые центры примерять костюмы от GF.

Театральные представлялись ему людьми вменяемыми. У них всегда вертелась куча слов на языках, и ему казалось, они превосходно ими перекидываются, словно камешками.

В то время Гаэ сам не умел толково изъясняться. Жил с погребенными мыслями, которые не мог высказать. Думал, что слова имеют значение, и немалое.

Театральные бутылками глушили вермут и водку.

Однажды вечером один из них, тот, что играл исландского миссионера Торвальда, схватил за шею другого и разбил об его лицо бутылку. Тогда Гаэ подумал, что эта сцена выглядела гораздо лучше спектакля, в котором они участвовали. Он не сказал им об этом, но подумал. Подумал, «этим дорога наверх заказана».

В то время Гаэ и не представлял даже, что подастся на телевидение, будет ходить на работу как на каторгу, писать диалоги, летучие шутки.


У Делии разболелся желудок. Когда же этот ужин, этот фарс закончится. Им нечего сказать друг другу. Они уже все сказали. Она уже все сказала. Горы слов, выброшенные в мусорное ведро.

Она накрасилась для их встречи. Почти в темноте надела платье, глядя через жалюзи на улицу. На людей, возвращавшихся домой. На девушку из студии маникюра, которая курила, опершись на витрину.

Город переполнен студиями маникюра. Всегда, когда она проходит мимо этой освещенной дыры, в любое время дня видит женщин, которые сидят, доверив свои руки с разведенными пальцами кому-то, кто подобно пророку мог бы указать им дорогу к самим себе.

Делия окидывает глазами свои ладони на столе: голые пальцы, уже без обручального кольца, только маленькая бриллиантовая розочка, подарок отца на восемнадцатилетие, ногти без лака.

В один прекрасный день она тоже зайдет в маникюрную студию, положит руки, будет смотреть на когти, на которые наносят боевую раскраску.

Можно начать с небольших изменений своей внешности, чтобы поменять характер. Ей нужно открыться влияниям мира, зацепиться за какую-нибудь перемену, которых она всегда избегала, чтобы приспособиться. Она отстала. Классический случай женской неопределенности. Она ненавидит себя за это. Потому что знает: она как все.


Звонит мобильный. Делия роется в сумке, читает на голубоватом экране «МАМА». Слегка морщится.

— Да.

Не дает той договорить.

— Дай мне его. Что случилось, Космо?

Голос ребенка. Тонкий и скрипучий, как плохо скользящий конек.

Гаэтано подвигается ближе, чтобы расслышать голос сына. Прочищает горло, откашливается. Теперь различается громкая, как из пулемета, речь Нико.

— Потом поговорим. Ложитесь спать.

Гаэтано поднимает руку, как в школе. Но Делия заканчивает разговор, не дав ему трубку.

— Хотел поздороваться с ними…

— А… Ну, извини…

Она не сказала им, что пошла на встречу с ним, не хотелось вводить их в заблуждение.

— Не спят еще?

— Это мать их будоражит.

— Как она?

— Ее ничто не проймет!

— Передавай от меня привет.

Гаэтано понимает, что она злится на него, но это временно. Они всегда ладили друг с другом. Легкие отношения, предначертанные судьбой. Обоюдное чувство симпатии для взаимопомощи. Он готовил ей джин-тоник и мохито. Мать Делии питает слабость к крепким алкогольным коктейлям.

— Она хочет подарить им собаку.


Шумно зайдя, бабушка принесла с собой свой запах. Она даже не посмотрела на Делию. Они почти никогда не смотрят друг другу в глаза. Беглый мимолетный материальный взгляд. Перекидываются словами только по делу.

Делия приготовила ужин, сказала, что не нужно подпускать Нико к холодильнику. Мать кивнула. Она всегда соглашается с ней. Ждет, пока Делия уйдет, а тогда поступает так, как сочтет нужным. Привела с собой еще и друга, мнимого дедушку. В шелковой рубашке винного цвета. Пожилые люди, до сих пор занимающиеся сексом. С нежностью относятся друг к другу, шутят между собой. Детям нравятся.

Детям нравится любой, кто приходит в этот дом.

Стоят в пижамах у двери: Нико — с соской на языке, как с резиновой слезой; Космо, у которого появился тик, в очках, поводит носом, как хомяк.

Вечно ждут, чтобы кто-нибудь пришел.

Делия думала, спускаясь в лифте, что дети похожи на заключенных. Стоят у двери в ожидании любого, кто хотя бы слегка взбаламутит тихую воду, в которой они плавают, как пластмассовые утята в ванне.

Фьямма испробовала все способы, чтобы они не развелись.

Взяла Делию за руку, разговаривала со слезами, которые текли ей в рот. И Делия дала ей немножко помолоть языком (ей было очень странно видеть эту женщину в таких растрепанных чувствах).

Пригласила Гаэтано на обед. Сказала ему что-то типа: «Делия интересная женщина, сложная, умная, с ней нелегко» — и все такое. А между строк читалось: «Прости, я родила на свет эту чокнутую, и ты, к несчастью, попался на ее удочку, но уж постарайся потерпеть».

Сердце матери.


Можно сказать, сейчас Делия любит ее. Дает ей книги почитать. Им пришлось проделать немалый путь, чтобы принять друг друга. И у них более или менее получилось.

Фьямма уступила. Поняла, что не должна надоедать ей, если хочет и дальше видеть детей, играть в бабушку и дедушку со своим другом. Снимает туфли, обувает эти резиновые тапки с дырками, закрепляет волосы заколкой. Она любит играть с детьми. Встает на четвереньки, лает, подражая собачке. И правда, странно наблюдать, как меняются люди.

Она никогда серьезно не относилась ни к чему, но Делия этого от нее больше и не ждет. Она не уверена, что это неправильно. Все люди разные, и да будет так. Теперь она понимает, какое это счастье. Потому что дети ценят манеру бабушки махнуть на все рукой, точно перекинуть край платка через плечо, и заполнять брешь мороженым и светящимися наклейками.

Может быть, так и надо делать, чтобы двигаться вперед. Что-то вроде очистительной системы, измельчающей осадок, не позволяющей проникнуть внутрь ничему твердому.

Чувствуешь себя легче, чище.

Делия смотрит на пожилую пару, мужчина кажется человеком веселым. В прекрасной форме для своего возраста, один из тех бодрячков, что играют в теннис на клубных кортах.

Вспоминает отца и его взгляд, становившийся стеклянным. Он не выходил из состояния преддепрессии. Добрый улыбчивый взгляд, фатально приближающийся к болезненной стадии. Его отец пережил Освенцим, и он унаследовал его кошмары: ему снился концлагерь, в котором он никогда не был.

Гаэтано трет уголки глаз, чешется.

— Ну и пусть она подарит детям собаку…

— Мне еще только собаки не хватало.

— Тогда я приду побыть дог-няней.

— Когда? В три ночи?


Единственное животное, которое у них было, — хомячок.

Адский шум будил Гаэ по ночам. Первый раз, когда он проснулся от него, его чуть удар не хватил: неужто у нас дьявол поселился? Он пошел в детскую, уверенный, что найдет одного или даже парочку с закатившимися глазами, с неестественными голосами. Разумеется, дети спали. Это все хренов хомяк.

Ночью тот забирался на верхний этаж клетки, цеплялся за маленькое колесико, установленное там, и неистово раскручивал сам себя, поднимая поистине сатанинский шум.

Два года они жили в таких условиях. Совершенно безумный и невероятно живучий хомяк.

Космо часто выпускал его из клетки. Антихрист перегрыз провод от компа Гаэ и упал в унитаз, но выжил.

А потом однажды заболел.

Они сидели в кафетерии напротив Музея современного искусства. В одно из их культурнопознавательных воскресений, обычно это начиналось с намерений нью-йоркского масштаба и заканчивалось тем, что Нико совал руки в какую-нибудь инсталляцию и затем срабатывала сигнализация.