— Косметика — часть жизни, — вещала между тем ее мать. — В том-то вся и суть. Для вас и для всех, кто вас окружает. Косметика и, разумеется, шикарное платье.

Грейс вообразила себе информационно-коммерческую передачу с матерью в роли ведущей, постаралась не глядеть на нее, боясь, что ее уболтают разглагольствованиями о какой-нибудь гипоаллергенной косметике или о средстве, которое превратит ее в писаную красавицу. Грейс досидела до конца приемных часов, поцеловала все еще одурманенного отца в щеку и сказала, что навестит его завтра утром. Затем поехала домой через парк.

Хосе распахнул перед ней двери, когда она выходила из такси. Он оглядел ее с головы до ног, как неоднократно делала мать после возвращения Грейс из Чикаго, и Грейс приготовилась выслушать какое-нибудь замечание на свой счет.

— Красивое пальто, — сказал Хосе, окинув обновку оценивающим взглядом. — Мне нравится, как вы теперь выглядите.

Грейс улыбнулась. Проходя мимо Хосе к лифту, она сказала:

— На самом деле я вернулась к прежнему стилю. Просто я забыла, какой была когда-то.

Когда лифт открылся и Грейс вышла на лестничную площадку, она увидела, что на двери висит одежда из химчистки. Сквозь пластиковый чехол она разглядела кожаную куртку и брюки Лэза, которые вернулись домой, как ручные голуби. На столике у двери она увидела перевязанный бечевкой пакет. Он был размером с одну из старых сигарных коробок отца, и спереди черным фломастером было написано имя Грейс и номер квартиры. Обратный адрес отсутствовал. Грейс была не в том настроении, чтобы обрадоваться новому сюрпризу.

Она занесла вещи и загадочный пакет в квартиру и повесила куртку Лэза в кладовку. Она посмотрела на свое полиэстеровое пальто «под леопарда» и коснулась рукой мягких ворсинок. А может, это тоже всего лишь новая упаковка, подумалось ей.

Но потом она поняла разницу — она выбрала это пальто не потому, что оно шло ей или она хотела как-то преобразиться, а потому, что именно оно когда-то шло ей. Возможно, в другой раз ее потянуло бы надеть платье в розовый горошек, или белое тюлевое с блестками, или вообще ничем не примечательное. Главное заключалось в том, что это был бы ее выбор.

Зайдя в спальню, она занялась пакетом, и в тот момент, когда она перерезала бечевку, зазвонил телефон.

— Грейс, — радостно произнесла мать, — спасибо тебе за бисквиты с изюмом. Папочке они так понравились.

Пока мать без умолку говорила, Грейс, прижав трубку подбородком, прошла в ванную и достала из-под раковины баночку с нашатырем. Она выловила свои кольца карандашом, вытерла и надела на палец, но дальше второго сустава они не налезали. Мать недаром твердила ей, чтобы она никогда не снимала обручального кольца. Теперь Грейс поняла почему.

— Они не содержат холестерина, и никто никогда об этом не догадается, — продолжала мать. — А если обмакнуть их в кофе, то получится самое то.

Грейс только собиралась сказать, что понятия не имеет, о чем толкует мать, когда до нее дошло наконец, что лежит в пакете перед ней на постели. Она подняла пакет и взвесила на ладони.

Она прозревала слова, строчки и даже расстояния между словами — безмолвные пробелы, похожие на передышки. Губы ее шевелились, когда она повторяла фразу на память: «Жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее!» Ее жизнь была больше похожа на жизнь глупышки Патти, исковерканная и искореженная, оглупленная до неузнаваемости. Ее жизнь — куда там стихи! — была простым пылесборником.

Грейс просунула палец под оберточную бумагу и вытащила книжку. Это был потрепанный, исцарапанный экземпляр «Обломова», принадлежавший мистеру Дубровски. Грейс не имела ни малейшего представления, как он попал к ней, и тем более — как вернуть его владельцу. Она швырнула книгу на покрывало. Обломов снова очутился в постели.

Если, конечно, как бисквиты с изюмом, он не попал к ней сам собой. Грейс предпочитала не знать, кто его послал.

— Я рада, что они ему понравились, — сказала она матери.

29

Генеральная уборка

Неделю спустя после первой операции отца и за три дня до сочельника Грейс решила, что настало время сказать родителям правду.

— Чем обязаны такому приятному событию? — спросил отец, открывая дверь. Он был в пижаме и застегнутой сверху донизу рубашке.

— Что же ты сначала не позвонила? — спросила мать, выбегая в переднюю и развязывая фартук. — Нас могло не быть дома.

— Мы дома, Полетт. Целую неделю ты выпускала меня только к докторам.

— Как ты себя чувствуешь, пап?

— Замечательно. Доктор говорит, что со дня на день я вернусь в форму. Буду как новенький, даже лучше.

— Давайте присядем, — попросила Грейс. — Мне надо вам кое-что сказать.

— Конечно, моя милая, — ответила мать. — Я тут варю супчик из индейки для папы. Оставайся, пообедаешь.

Грейс с родителями прошли в гостиную и сели на кушетку. По комнате протянулись тени, солнце садилось. Грейс начала рассказывать о случившемся за последние три месяца, на этот раз в полном варианте. Слушая, Милтон глубоко вздыхал и хватал жену за руку, которую та отдергивала, поправляя прическу.

— Нет смысла говорить, как мне жаль. — Грейс помолчала и добавила: — Это ничего не облегчит и никого не избавит от боли. Но мне жаль. Простите. И я очень люблю вас обоих. — Когда она закончила, все трое остались сидеть молча.

— Он вернется… он не оставит нас, — сказала наконец мать. — А мы будем вести себя, как будто ничего не случилось.

— Я больше не могу так, — спокойно ответила Грейс. Отец начал всхлипывать, закрыв лицо руками. — Что, пап? — спросила Грейс, придвигаясь ближе и положив руку ему на плечо.

— Я ничем не могу тебе помочь, — ответил он сквозь слезы.

— Все в порядке. Мне больше помощь не нужна. — Грейс протянула ему пачку бумажных носовых платков. Он взял один.

— Как же мы скажем Берту и Франсин? — спросил он, сморкаясь.

— Пока не будем их втягивать. Ничего еще не ясно, — сказала мать.

Грейс посмотрела на родителей. Она понимала, что они не готовы увидеть, чем кончится дело, и пока это было все, чего можно было от них ожидать. Пока. Но она также понимала, что от нее требуется большее.


Единственная разница в ситуациях до признания и после состояла в том, что раньше любой разговор сдабривался упоминаниями о Лэзе, теперь же его имя попросту не произносилось. Причем родители Грейс и Шугармены не просто избегали его имени — оно находилось под запретом, и вовсе не по тем причинам, которых можно было ожидать. Это делалось не для того, чтобы пощадить чувства Грейс или защитить ее от того, что могло оказаться слишком суровой реальностью; запрет был столь суров, как если бы произнесение имени Лэза могло пробудить мертвеца. Его имя было Sbonda — слово, практически непереводимое. В остальном жизнь шла по заведенному распорядку; просто определенные вещи обходили молчанием в надежде не сглазить то, о чем втайне мечталось как о счастливом воссоединении.

Однако для Грейс дела обстояли значительно хуже, чем раньше. Теперь она была поистине одинока. Хотя в некоторых смыслах отречение ее родителей выглядело достаточно комфортно, такой вариант больше не устраивал Грейс. Отречение не было подарочным чеком в адресованном самому себе конверте с маркой, которую можно погасить в любое время. Грейс уже прошла эту стадию. Она выдумала историю о стабильном, «стационарном» муже, чтобы все оставалось как было; она хотела взять их отношения в скобки, выстроить вокруг них леса, чтобы удержать здание от распада, одновременно вырабатывая совершенно новую брачную стратегию. Но теперь удерживать было нечего. И здание разваливалось на глазах.


В сочельник мать Лэза устраивала ежегодный хвалебный вечер в своем доме на углу Парк-авеню и 92-й улицы. Грейс приехала пораньше, чтобы рассказать ей о Лэзе. Нэнси Брукмен была единственным человеком, которого ничуть не обескуражил уход сына. Оказалось, она это уже давно предвидела. «Что сын, что папочка», — сказала она. Вопрос был не в том, уйдет ли он, а в том, когда он уйдет.

Нэнси наняла хор джулиардских студентов, которые должны были распевать гимны по всему дому, а венчала вечер легкая трапеза наверху, в ее двухкомнатном пентхаузе возле ревущего камина. Певчие стояли на всех четырех лестницах и исполняли традиционные песнопения, эхо от которых разносилось по мраморным вестибюлям. Лестницы были украшены церковными свечами, воздух благоухал ладаном. Кульминацией торжества стала мелодия «Тихая ночь», которую все гости пели, собравшись вокруг ослепительно сияющей двадцатифутовой елки во дворе.

Грейс пела так, будто заканчивала приходскую, а не прогрессивно-независимую школу в Верхнем Вест-сайде. Когда смолк финальный куплет «Тихой ночи», свекровь подошла к ней.

— Надеюсь, ты не будешь тратить время зря, изводясь из-за своего муженька. Дело, видишь ли, в том, что от Брукменов хорошего не жди. Безнадежные дилетанты — все до одного. Его отцу, по крайней мере, хватило здравого смысла уйти, не опозорив семью, — сказала она, останавливаясь поправить бархатный воротник своего черного облегающего костюма. — Слава богу, у меня было предчувствие — переоформить кредитные карточки Лазаря, прежде чем станет поздно. — Она последовала за певчими вверх по лестнице, оступаясь на своих высоких каблуках. — Может, он мне и сын, но он транжирит деньги моей семьи. И, я надеюсь, ты не ждешь, что я стану поддерживать тебя.

У Грейс поднялась в душе целая буря эмоций, как в тот день в кабинете доктора Гейлин, но на этот раз правильные слова нашлись.

— Поверить не могу, чтобы вы могли подумать обо мне такое, — сказала она. — Но, если бы это входило в мои намерения, я могла бы добиться права на деньги.

— Точно так же говорила и Меррин, а теперь посмотри, куда это ее завело.