Глаза, волосы да форма лица — этим наше сходство исчерпывается. Порой мне кажется, что Господь создал меня как черновой набросок для шедевра, каким является Дезире. Посмотрел Он на дело рук Своих и увидел, что оно не так уж хорошо. Там убрать пару черточек, тут кое-что добавить, там вытянуть, тут округлить, впрыснуть красок поярче — и вот, совсем другое дело! Не стыдно людям показать.

Начать с того, что Ди миниатюрна и стройна, как статуэтка, и рядом с ней любой конторский служащий покажется цирковым силачом. А я выше ее на полголовы. Настоящая дылда, но тут уж ничего поделать не могу. Не властна я и над своими крупными кистями рук, вздернутым носом или невнятным подбородком, который кажется еще меньше, когда я втягиваю голову в плечи.

У Ди, напротив, ручки так изящны, словно за всю жизнь она утруждала их только игрой на пианино, а не ощипыванием кур или прополкой огорода. И глаза не карие, как у меня, а мшисто-зеленые с коричневыми точками, которые при ярком свете вспыхивают золотом. Брови тоньше моих, а губы чуть полнее и ярче. Под правым уголком рта — родинка. Она похожа на крошку шоколадного торта, прилипшую к подбородку. Мужчинам так и хочется смахнуть ее пальцем.

Но самое главное — кожа. Основной тон нашей кожи — кофейный, но для меня Господь пожадничал на молоко, а Дезире, наоборот, молока перелил. Сестра уродилась светлее, и это сразу бросается в глаза. Дня не проходило, чтобы моя мать, мадам Селестина Фариваль, не пыталась уязвить меня этим обстоятельством.

Но мне-то что с того? Говорю же, привыкла. И тот факт, что я смахиваю скорее на горничную Ди, чем на ее сестру, ничуть не умаляет моей к ней любви.

После того как волосы собраны в пучок, а последние непослушные пряди подколоты шпильками, мы как подкошенные падаем на колени. Этим утром мы молимся так истово, что осталась бы довольна даже моя придирчивая мама. «Ora et labora»[2] — не устает повторять она, причем первое относится ко мне, а второе к Дезире. Мои уста должны без устали твердить молитвы, руки сестры — всегда быть при деле.

Молитвенник у нас один на двоих. Перед отъездом меня благословила им бабушка. Увесистая книжица переплетена бархатом глубокого багряного оттенка. Позолоченная застежка в виде флер-де-лис громко щелкает при нажатии. На фронтисписе размашистые инициалы бабушки «А.-М. Б.-Ф.» Анна-Мария Буше-Фариваль, по-домашнему Нанетт.

Закончив молитву, переворачиваю страницу и передаю книгу Дезире. Та бойко читает псалом, запинаясь лишь на самых длинных латинских словах.

Послушав, как она тараторит, никто бы не догадался, что читать она выучилась лишь на семнадцатом году. В шестьдесят шестом, когда я вернулась из пансиона на плантацию Фариваль и обучила ее грамоте. Тогда уже было можно. То ли дело — раньше. В детстве, когда нас вместе застукали за букварем, меня ждала самая грандиозная из бабушкиных нахлобучек. А Дезире бабушка пригрозила отрубить пальцы.

Мы одновременно говорим «аминь», и я подбираю юбки, чтобы приподняться, но сестра хватает меня за кромку платья.

— А как же Они? Разве тебе не о чем попросить Их? — недоумевает Ди.

— Это не их земля.

— Ну и что?

— Ди, даже не начинай, — устало отвечаю я, но упрямица наматывает край моего платья на кулак. Дергаю на себя — трещит. Попалась.

— Нельзя переехать в другой дом и выбросить визитные карточки всех друзей, — наставляет меня Дезире. — Воззови к Ним, чего тебе стоит? Испроси поддержки для нашей затеи. Благословение лишним не бывает.

Мне всегда проще согласиться, чем спорить, пусть даже у меня в оппонентах младшая сестра. Но только не в этом вопросе.

— Нет, — отвечаю твердо. — Да и вообще, где ты предполагаешь устроить алтарь? Свечей у нас тоже нет, кстати. И спичек.

— У стюарда попроси.

— Под каким предлогом?

— Скажи… скажи, что на плантации мы привыкли читать при свечах!

— И эта милая привычка вспомнилась нам только через две недели? Ну уж нет. Кроме того, нельзя же попросить просто так. Потребуется жертвоприношение. А если стюард увидит брызги рома или того хуже — крови, он решит, что у нас мозги набекрень, — сержусь я, потому что этот стюард мне весьма симпатичен. Он приносил мне лимоны, когда меня скрутило от морской болезни и почти неделю вместо бескрайних просторов я созерцала днище ведра.

— Значит, не будешь Их просить? Жалко тебе, что ли? — морщится Ди, и родинка на подбородке подпрыгивает. — А вдруг все пойдет наперекосяк? Вдруг тетя Иветт спросит, почему бабушка никогда ей про меня не писала?

— Что ты! Если уж на то пошло, бабушка не писала ей все двадцать пять лет, с тех самых пор, как тетя Иветт вышла замуж за того негоцианта и уехала с ним в Бордо. Мое существование стало для нее таким же сюрпризом, как и твое. Удивительно, как бабушка вообще разыскала ее адрес.

— А еще удивительнее, что Иветт согласилась нам помочь, — хмыкает Дезире.

— Как раз тут нет ничего странного! Мы бы тоже подыскали партии для ее дочерей. Если б, конечно, имели такую возможность.

— И если бы все женихи не погибли на войне, — вздыхает сестра.

— Да, и это тоже.

Наши мальчики — веселые и беззаботные, сверкавшие черными очами на балах и саблями на дуэлях, — все они полегли вдоль берегов Красной Реки, а тех, кто выжил, ждали заброшенные, кишевшие мародерами плантации.

Некоторым, конечно, повезло больше. Как Жерару и Гийому Мерсье, нашим соседям из «Малого Тюильри». В отличие от младшего Гастона, павшего в битве при Батон-Руже, они вернулись домой живыми и невредимыми. А поскольку благополучие в их семье ценилось выше чести, они стали одними из первых, кто принес клятву верности северянам. Мистеру Линкольну тоже хотелось подслащивать кофе сахаром, причем считать сахар ложками, а не по крупицам, поэтому бывшим плантаторам оставили земли. Лишь бы и дальше снабжали Север столь необходимым сладким продуктом. И Мерсье вновь начали выращивать тростник, тем более что на плантации оставались освобожденные негры. Податься тем все равно было некуда.

За исключением моральных терзаний, кои причиняла им отмена рабства, дела у Мерсье шли хорошо. Так хорошо, что Жерар вспомнил о том, что мы с ним обручены с самого детства, и начал подумывать о женитьбе. Почему бы не слить воедино наши капиталы? Но я потеряла его прежде, чем он успел назвать меня своей женой. Мне даже не пришлось носить по нему траур.

А после гибели Жерара и его брата в нашей округе перевелись холостяки с доходом. Так что тетя Иветт — моя последняя надежда.

Наше судно плавно скользит к пристани. Впереди виднеется зубчатая линия крыш, из которой выламывается островерхая громада — церковь Святого Николая, судя по путеводителю. Издали ее шпиль похож на хорошо заточенный карандаш.

Когда нас выпускают, мы бежим по сходням, обгоняя носильщиков. На причале не протолкнуться. Мужчины и женщины всех оттенков кожи громко разговаривают, стараясь перекричать соседа. Мимо взрослых, ловко уворачиваясь от затрещин, носятся взапуски чумазые дети и верещат как резаные. Слышится писк младенцев и — непонятно откуда! — квохтанье кур. Но несмотря на оглушающий, с ума сводящий гвалт, целые семьи спят на чемоданах, подложив под голову пухлые узлы с одеждой.

Эмигранты. Готовятся к отплытию на остров Эллис, в Америку, за лучшей долей. Не то что мы.

Нас окликает тот милый стюард, и по взмаху его белой перчатки носильщик опускает на землю чемоданы. Замечаю, что помечены оба только моими инициалами. Вот на таких мелочах ничего не стоит засыпаться!

Таможенный досмотр занимает считаные минуты. При нас нет ни кофе, ни рома, ни, упаси боже, сигар. Оставляю Ди сторожить багаж, а заодно и стирать меловые буквы, а сама отправляюсь на поиски кеба. Наемные кареты здесь странные, узкие, как гробы, и с кучером на крыше. Не то что открытые экипажи в Новом Орлеане. В упряжке только лошади, ни одного мула не видно.

Стоило вытянуть руку, как ко мне, скрипя мокрыми колесами, катится кеб. Покряхтывая, кучер грузит чемоданы на задок экипажа, а мы забираемся на приступку и долго расправляем оборки и складки на турнюрах, прежде чем усесться на потрескавшееся кожаное сиденье.

Краем глаза я замечаю промельк чего-то синего и цепенею. По спине пробегает дрожь.

— Фло, чего ты? — пугается Дезире, заметив, что я изменилась в лице. — Опять начинается? Фло, пожалуйста, только не здесь!

Стиснувшая сердце пятерня разжимается осторожно, почти ласково, словно извиняясь за причиненное неудобство.

Мимо кеба, то взмывая, то шурша по мостовой, летит скомканный листок. Крупные буквы на синем фоне. Театральная афиша. А вовсе не то, о чем я подумала.

Все правильно, здесь другие земли. И здесь не повторится Тот Раз.

Дальше все идет как по маслу. Нас вместе с багажом выгружают у вокзала на Лайм-стрит, и я тут же бегу к кассам. Поспеть бы на утренний поезд. «Два билета до Лондона во второй класс», — внятно проговариваю я, заглядывая в окошко. Опасаюсь, что кассир посмеется над моим выговором, а он и бровью не повел, понял меня с лету. Наверное, привычен к акцентам со всех концов мира. Ведь Ливерпуль — крупнейший торговый порт. А в прошлом веке, когда в Англии процветала работорговля, именно ливерпульские корабли плыли к берегам Африки, чтобы набить трюмы неграми, которых затем везли продавать в американские колонии. На вырученный барыш купцы покупали табак и сахар, чтобы не возвращаться порожняком. Вот так в Новый Свет попали и наши с Дезире предки.

А теперь в Ливерпуль приплыли мы сами. Ни дать ни взять два мешка с сахаром!

Мы забираемся в вагон ржаво-красного цвета, ерзаем на жесткой деревянной лавке. Дожидаясь, когда поезд тронется, читаю рекламные плакаты, которыми оклеена стена. Библейские собрания по средам, какао Кэдберри, шампунь Росса, восстанавливающий шевелюру практически с нуля… Дезире крутит головой по сторонам, разглядывая наших соседей. Унылый толстячок напротив сразу отгораживается от нее газетой. Девочка в черном шерстяном платье дергает за рукав маму, тоже в трауре. «Мам, а откуда они, из Калькутты?» — громким шепотом вопрошает девочка и получает ответ: «Нет, Марджори, они же говорят по-французски. Наверное, с Ямайки».