Ты довольно много выпила и много смеялась. С некоторым избытком даже, так как ты была счастлива, а в твоем счастье всегда присутствовал легкий отблеск беспокойства. Ты сидела между двумя любовниками, тем, из пьесы, который гладил в темноте твою руку и имел право целовать тебя в свете прожекторов, и другим, мной, также имевшим привилегию целовать тебя, но вдали от сцены. И я пытался поверить в то, что любовь ко мне в твоих глазах не менее реальна, чем та, другая.

Твой товарищ по-прежнему играл написанную для него роль, так как вы все еще сидели под лучами прожекторов. Он пил из твоего стакана, пил с такой же очевидной нервной веселостью. Он демонстрировал свои прерогативы совершенно спокойно и бесстыдно, ибо все это было не чем иным, как сценическим образом, простой декорацией, приятной историей, которую вы рассказывали друг другу. Он упоминал о подарке, который он тоже собирался преподнести тебе по случаю дня рождения: может быть, бриллиантовое ожерелье или дворец в Венеции, или остров в тропиках и тысячу черных рабов впридачу? Но у него ничего не было. Он мог предложить тебе только свое сердце. Внезапно он поднялся, сопровождаемый взглядами всех, а особенно твоим, и твоим смехом, подошел к стене замка и нарвал растущих на ней мелких сиреневых цветов, а потом сделал из них букет и прикрепил его к твоим волосам.

Тут ты встретила мой взгляд. То ли у меня был совершенно несчастный вид, то ли ты до такой степени встревожилась тем, что оставила меня в полном одиночестве, но на мгновение оборвав смех и перестав сиять счастьем, ты сочла нужным обнять меня на глазах у всех, тем самым любезно включая меня в игру.

Кто-то потребовал торт. Я встал и пошел открывать последнюю присланную кулинаром картонку. Твой сценический любовник пошел со мной, поскольку в тот вечер подразумевалось, что мы должны быть вдвоем как при тебе, так и во всем остальном.

Он охотно помог мне распаковать тот фигурный торт, достойный роскошной деревенской свадьбы, не преминув выразить свое одобрение насмешливым посвистом. Он отобрал у меня зажигалку, так как я сумел только обжечь себе пальцы, и зажег свечи, которые я воткнул в торт. Такое было ощущение, что он долго репетировал и эту роль: все, что он делал, было естественным и грациозным.

Тогда я не обратил внимания на аплодисменты и восклицания, раздавшиеся во дворе, и понял их причину, только когда вернулся обратно с фигурным тортом.

Я успел заметить грузовичок деревенского кондитера, выезжавший со двора через главные ворота. Перед тобой стоял другой торт. Уже зажгли почти все свечи, и сидевшие за столами уговаривали тебя встать, чтобы задуть их; но ты, словно окаменела от этой забавной катастрофы, и твой взгляд испуганно метался между водруженным на столе тортом и фигурным сооружением, застывшим посреди двора. По удивленному виду моего предполагаемого соперника и по шумной, непосредственной радости всех собравшихся я понял, что автора этого розыгрыша среди приглашенных не было.


На простыню, на которой мы лежали рядом, падал лунный свет. Остальная часть комнаты была погружена в настолько беспросветный мрак, что она казалась мне плывущей над полом.

Мы говорили очень тихо, и я с трудом подбирал в темноте слова, так как мои губы сковывал стыд: стыд за мою ревность, отвращение к этому помрачению рассудка, побуждавшему меня терпеливо, крупица за крупицей, открывать то, чего я собственно не хотел знать.

Что касается ее, то каждый из моих вопросов вырывал ее из сна, в котором ей хотелось бы спрятаться от меня, — от меня так же, как и от всех тех других мужчин, которые желали ее и присваивали себе права на нее! Да, она виделась со своим бывшим любовником: разве я об этом не знал? Вот уже несколько лет он преследует ее — разве я не знаю об этом — и он всегда будет преследовать ее, она поняла это раз и навсегда, смирилась с тем, что он всегда будет мешать ей вести нормальную и счастливую жизнь. В чем ее вина, за что ее так мучают, так наказывают? Но каким же чудом, — вновь спрашивал я, — он смог узнать, где тебя найти? В этом не было ничего удивительного: ведь он тоже был актером.

Актером? Об этом я не подумал! Значит, моей подруге суждено было остаться навсегда привязанной к мужчине, продолжавшему ее преследовать даже у меня на глазах. Скорее всего, она больше не любила его, но разве в этом было дело? Он ее знал настолько лучше меня, настолько сокровеннее было это его знание, чем мое! То, что соединяло их, было намного прочнее, чем любовь.

Тайна человеческого существа, то, что его делает, в конечном счете, не поддающимся разгадке, то, что вас поначалу привлекло в нем и заставило увидеть его в его неизменной индивидуальности как часть бесконечности, ускользающей от вашего понимания, затем становится неисчерпаемым источником ваших страданий и вашей ревности. Уже несколько дней я ревновал ее не только к бывшему любовнику, с которым она когда-то вместе играла, не только к ее сегодняшнему партнеру, но и ко всем ее партнерам по сцене, вчерашним и завтрашним. Я чувствовал, что со дня на день она может покинуть меня и что тогда наша история сохранится в ее памяти гораздо в меньшей степени, чем самая посредственная из всех пьес, которые она когда-либо играла. Тогда как с мужчиной, который вместе с ней поднимался на сцену, она не может окончательно порвать никогда.

Когда же я попытался остановить, наконец, поток таких рассуждений и приглушить немного мою боль, меня вдруг обожгла ужасная, но вполне допустимая догадка, и я воскликнул, не обращая больше внимания ни на темноту, ни на сон, в котором моя возлюбленная уже готова была позабыть меня вместе с моими тревогами и моими вопросами:

— Но ты хотя бы рассказала ему обо мне?

— Кому? — со вздохом спросила она. Сонное оцепенение делало ее голос далеким и равнодушным.

— Этому мужчине, который дарит тебе торты! Знает ли он вообще о моем существовании?

— Нет.

— Но почему? Я так мало для тебя значу?

— Это свело бы его с ума. Он бы не перенес этого.

— А я? Что я должен переносить?

— Тебя — то я ведь люблю, — с новым усталым вздохом ответила она, словно умоляя меня дать ей заснуть.

Уснуть? Речь шла именно об этом! Как могла ты оставить меня наедине с отвратительным подозрением, которое только что заронила во мне? Твои глаза уже закрывались, все твое лицо закрывалось, как какое-нибудь окошко в билетной кассе или железная решетка, безжалостно раздвигая барьер между мной и тобой в твоем далеком сне. А я? Когда я тоже смогу заснуть? Ты подумала об этом? Сколько ночей отныне я проведу, перебирая мои сомнения, если ты не найдешь нужных слов, чтобы меня успокоить, — неважно каких, я был готов удовлетвориться самыми неправдоподобными аргументами, но сейчас же! Немедленно! Ибо мои страдания были невыносимы, постыдны, и от них не было никакого средства! Да, ты опять заснула! Заснула, и все! Ты оставила меня наедине с нанесенной тобой раной. Ты вновь заснула, потому что была слишком чувствительна для того, чтобы смотреть на все это, не так ли? Тогда я взял тебя за плечи и встряхнул. Грубо, вульгарно, но я сделал это, чтобы не возненавидеть тебя, понимаешь?

— Он приедет сюда, да? Рано или поздно он всегда приезжает…

— Что? О ком ты? — притворяясь, что не понимаешь, жалобным голосом спросила ты, надежно защищенная своей сонливостью от ощущения вины. Наконец ты согласилась вспомнить: «Да, скорее всего приедет». Ты сказала это таким непринужденным тоном, словно речь шла о том, будет дождь или нет!

— И ты рассчитываешь, что я останусь?

— Он приедет ненадолго. Он хочет только посмотреть спектакль.

— Это ты хочешь, чтобы он на тебя посмотрел! Ты отдалась бы ему только ради того, чтобы он увидел твою игру! Ты отдалась бы кому угодно!

— Ты вульгарен.

— А я что, должен буду пойти в кино в тот вечер?

— Если хочешь.

— Или, может быть, мне нужно оставить вас вдвоем на всю ночь?

— На этот раз ты просто гнусен!

— А ты какова? Помоги мне подобрать слово!

Я мог бы подвергнуть ее Бог знает какой пытке — ей больше нечего было мне сказать. Она постепенно неохотно просыпалась. Мои подозрения испортили ей настроение: ничего плохого она с этим мужчиной не делала, она только виделась с ним время от времени, потому что он был таким несчастным. Она просто по-доброму беседовала с ним, и он успокоенный уходил. Ничего больше между ними не происходило. Но она не отрицала, что ей доставляло удовольствие видеть его — да, она признавалась в этом! Тем хуже для меня: мне не нужно было задавать этот вопрос! А если она поначалу скрывала от меня их свидания, то только потому, что хотела избежать моей ревности, да, именно так, хотела избежать моих оскорбительных вопросов! А сам-то я разве не сохранил никаких контактов со своими бывшими любовницами? Да, она скрыла от меня большую часть их свиданий с этим мужчиной, но совершенно сознательно, дабы пощадить меня и из уважения ко мне; моя нынешняя ревность убедительно подтверждала, что она была права, поступая так.

Я больше не слушал. Приложив столько усилий к тому, чтобы она была в состоянии общаться со мной, теперь я желал, чтобы она снова заснула. Не слыша ее, я чувствовал бы себя менее одиноким, чем сейчас, когда она нахваливала свою скрытность. Я ведь по сути просил ее сотворить чудо и превратить этот кошмарный вечер в дурной сон, сделать так, чтобы я не увидел того, что увидел, — но я должен был бы знать, что она могла предложить мне лишь аргументы, только аргументы.

В какой-то момент я перестал ей отвечать. В конце концов она задремала. Решила ли она, что убедила меня, или же ей просто надо было заставить меня замолчать, чтобы иметь возможность уснуть? Рассвет уже бросал в комнату узкий лучик цвета старого серебра. Моя любовь, мои переживания и ее жизнь, и все то, чего я не знал о ней, чего я, переживая и страдая, так никогда и не узнаю, как бы много она отныне ни рассказала о себе, все это помещалось теперь на донышке наперстка!