— Какого хрена! — слышу я его голос, после чего следует громкий стук, затем опять: — Блин. — После чего уже: — К черчу! Что за хрень!

— Это Эмили, — повторяю я, хотя уверена, что он расслышал это и с первого раза. — У тебя здесь краска потрескалась в ста тридцати двух местах.

— Что? — переспрашивает он, а затем дверь открывается и передо мной появляется Эндрю. На нем зеленые боксерские трусы в горошек, которые я купила ему на распродаже; рубашки нет. Глаза полуприкрыты и жмурятся под лучами утреннего свет а. Правой рукой он растирает левый локоть. Свою забавную косточку. Но сейчас он не смеется. Он смотрит на меня, но ничего не говорит. Не приглашает войти и не прогоняет. Просто стоит, жмурится и трет локоть.

— Привет, — говорю я.

— Эмили? — удивленно произносит он, как будто он только что заметил меня. Мне приятно слышать свое имя из его уст, хотя тон у него далеко не дружелюбный.

— Привет, — повторяю я, — с Рождеством. — Эндрю склоняет голову набок и внимательно смотрит на меня.

— Можно войти? — Он открывает дверь шире, и я вхожу за ним в квартиру. Я не знаю, следует мне сесть или лучше остаться стоять. Эндрю не садится, поэтому я тоже этого не делаю. Я могу говорить и стоя. Я рисовала в своем воображении, как мы беседуем на диване, но я могу импровизировать. Я могу.

— Я знаю, что сейчас очень рано, и мне жаль, что я тебя разбудила. Но я хочу поговорить с тобой, хотя знаю, что у тебя такого желания нет. — Я перевожу дыхание и осматриваюсь. Последний раз я была здесь еще до Дня труда. Все выглядит точно так же, похоже на витрину из «Икеа» — бежевый раздвижной диван, коричневый ковер, сотканный петельками, на стенах — черно-белые фотографии в рамках. Это почему-то ободряет меня. Как будто его мебель осталась стоять на месте, дожидаясь моего возвращения.

— Я не вовремя?

— Тебе не кажется, что ты несколько запоздала с этим вопросом?

— Да. — Я опускаю глаза. На полу я замечаю картофельную кожуру, и меня подмывает поднять ее и выбросить в ведро для мусора. Впрочем, я сдерживаюсь, потому что это выглядело бы вообще нахально. — Ты здесь один? Я имею в виду, что нам нужно поговорить наедине.

Я догадываюсь, что сказала что-то не то, поскольку Эндрю, судя по его виду, разозлился до такой степени, что, кажется, вот-вот начнет на меня орать.

— Нет, здесь только я. И никого больше. — Он кричит, но без крика. — Послушай, только-только рассвело. Чего ты хочешь?

— Просто поговорить. Может, присядем? — Ноги у меня дрожат. Я сажусь, не дожидаясь ответа. Он следует моему примеру и устраивается на самом краешке дивана, как можно дальше от меня.

— Я знаю, что не слишком сильна в этих делах. — Я делаю паузу, надеясь, что он выручит меня, но Эндрю только смотрит вниз и выжидает. Ему не помог бы психотерапевт; он не испытывает страха перед неловким молчанием. — Мне нужно сказать тебе очень много всего, и я надеюсь, что ты меня выслушаешь. Правда, я этого не заслуживаю, но я надеюсь, что ты все равно мне в этом не откажешь. Я знаю, что мне следовало бы позвонить, а не просто так заявляться к тебе. Я знаю, что выглядит это странновато и отталкивающе. Прости меня за это. Прости меня за все. Я действительно не знаю, как сделать это правильно.

— Эм, расстаться с кем-то — не преступление. Я уже пришел в себя, — говорит Эндрю и пожимает плечами, как будто речь и правда идет о какой-то чепухе. Он уже не выглядит злым, а просто безразличным. Что, как я теперь понимаю, намного, намного хуже.

— Я запуталась, — говорю я. — Я не жалею, что рассталась с тобой.

— О’кей. — Он качает головой, словно говоря: «Тогда какого же хрена ты здесь делаешь?»

— Я должна была так поступить.

— О’кей.

— Потому что я не была готова к тебе. Я хочу сказать, у меня все смешалось, но я этого не понимала. Догадываешься, о чем я?

— Нет.

— Я делала вид, что все хорошо, хотя это было не так. Мое сердце было заковано в броню, защищавшую меня от жизни. Ясно?

— Нет.

— Я жила с пустотой внутри, ты знаешь, что я имею в виду?

— Нет.

Нужно прекращать задавать риторические вопросы.

— Но теперь я другая. Я словно проснулась. Могу отдать тебе почку. — Я несу полную околесицу.

— Но мне не нужна почка.

— Но если бы была нужна, я бы отдала тебе свою, — говорю я. — Не задумываясь.

— Спасибо.

— В любой момент. Серьезно.

— Хорошо. — Эндрю встает, давая понять, что наш разговор закончен. — Большое спасибо за возможную почку.

— Эндрю. — Я первый раз за это утро смотрю ему в глаза. — Эндрю, — повторяю я. — Погоди, пожалуйста.

Я делаю еще один глубокий вдох, чтобы успокоиться, но это оказывает противоположный эффект, и я начинаю плакать. Я захлебываюсь в крупных, некрасивых, истерических слезах, от которых хочется убежать или глазеть на них, но ни в коем случае не пытаться их остановить утешениями. К чести Эндрю надо сказать, что он остается на диване и не смотрит на меня. Просто сидит абсолютно неподвижно.

Через несколько минут Эндрю встает и уходит за стаканом воды и коробкой бумажных салфеток. Он ставит и то, и другое передо мной на кофейный столик.

— Это сейчас прекратится, обещаю, — говорю я. — Сейчас все пройдет.

— Я знаю. Я подожду.

Когда я слышу голос Эндрю, внутри меня что-то срабатывает, пульс мой успокаивается, слезы останавливаются. Я промокаю глаза салфеткой и сморкаюсь. Я иду в ванную и плещу в лицо холодной водой. Из зеркала на меня смотрит мое опухшее и помятое отражение. «Что ты делаешь, Эмили? Вноси уже ясность. Хватит, хорошенького понемножку».

Я возвращаюсь, вновь опускаюсь на диван и поворачиваюсь к Эндрю лицом. Я могу это сделать. Я готова.

— О’кей. Прости. Я уже в норме.

Эндрю кивает, но выглядит утомленным. И очень уставшим от меня.

— Я знаю, что сама все испортила. Но я люблю тебя, Эндрю. И я любила тебя тогда, в кино, когда ты мне сказал это впервые, а я не ответила. Я любила тебя и тогда, когда расставалась с тобой на День труда. Я очень хочу объяснить тебе, почему я убегала от самого лучшего, что случилось со мной в жизни, и я еще попытаюсь это сделать. Но все слишком сложно. Сначала мне нужно было разобраться с собой. Тогда я не была готова что-то отдавать. Я не была готова к Эндрю. А сейчас? Сейчас я готова. Во мне уже нет этого оцепенения, понимаешь? Мне хочется быть проще и объяснить случившееся с нами примерно так: «Слушай, Эндрю, я рассталась с тобой, потому что боялась любить тебя и потерять тебя»; и это было бы правдой, но далеко не всей. Жизнь намного сложнее. — Эндрю немного подвигается, чтобы развернуться в мою сторону. Движение это едва уловимо, но тем не менее оно становится для меня знаком того, что я могу продолжать. Он меня слушает.

— Я сейчас пытаюсь сказать, что я сама все испортила, но мне кажется, что для этого были причины. Ты бы сам не захотел быть со мной, узнай ты, каким в действительности слабым существом я являлась несколько месяцев назад. Я была несчастной и пустой, не подозревая об этом. А теперь… ну, теперь я стала лучше, на мой взгляд. По крайней мере, я над этим работаю.

— О’кей, я рад, что у тебя все налаживается. Правда рад, — говорит он. — Но, Эмили, я не понимаю, чего ты хочешь от меня. Это ведь ты бросила меня, не забыла? — Сейчас он смотрит вниз и чертит пальцем круги на своем диване. Один кружок, другой, третий…

— Я знаю, что не могу перечеркнуть последние несколько месяцев, в течение которых я занималась разрушением «нас». Я разбила «нас» как единое целое и беру за это всю ответственность на себя. Но я любила бы тебя, любила, любила, если бы могла начать все сначала. Переделать все. Попытаться опять соединить нас. Восстановить разбитое. Склеить нас заново, что ли.

Я перевожу дыхание и жду. Вот оно. Мы молчим и даже не шевелимся, и я начинаю думать, не растворимся ли мы оба в небытии. В отсутствии звуков. На самом деле это не больно. Просто перестаешь чувствовать что-либо. Я почти не хочу, чтобы этот момент заканчивался, ведь после него наступит ясность. Возможно, поэтому я и молчала так долго, потому что легче не знать правду. Тогда у тебя, по крайней мере, остается надежда.

— Эмили, — начинает Эндрю, а затем останавливается. — Эмили.

— Да, — отвечаю я и опускаю глаза. Он не обнял меня. Не поцеловал. Все кончено. Игра завершена.

— Хорошо, не надо ничего говорить. Я все поняла. — Интересно, можно ли посмотреть на разбитое сердце. Видит ли его Эндрю прямо сейчас, на полу, разлетевшееся на сотню крошечных кусочков и рассыпавшееся среди обрезков картофельной кожуры?

— Нет, нет, ты не поняла, — говорит он, и голос его становится тихим. Почти неслышным. Я затаиваю дыхание.

— Я люблю тебя, и я, блин, не знаю, что мне с этим делать. И я не перестал любить тебя после Дня труда, когда ты все поломала, хотя, видит Бог, я этого хотел. Но я желал быть с тобой, заботиться о тебе, переживать за тебя, когда твои дела идут плохо, или, по крайней мере, не слишком хорошо, как это было в последние несколько месяцев. Ты — словно проклятая напасть. Как ты думаешь, почему я попросил тебя оставить меня в покое? — Эндрю поднимается и начинает расхаживать перед диваном, причем с каждым словом, с каждым шагом голос его становится громче. — Проклятая болезнь, — говорит он. — Ты — как чертов вирус, пожирающий мое тело. Но теперь ты здесь, и я снова начинаю сомневаться. Мы еще столько друг другу не сказали, и в этом не только твоя вина. Я понимаю это. — Он указывает на меня рукой, словно вынося приговор. — Не думай, что я этого не сознаю. Я не должен был отпускать тебя, не разобравшись в том, что происходит. Но я это сделал. Мне казалось, что я вот-вот достучусь до твоего сердца. Что ты просыпаешься. Но этого не произошло, а потом ты разбила нас. Да, ты очень точно выразилась. Забавно, что именно ты нашла самые правильные слова. Ты разбила нас, — говорит он, указывая на меня пальцем.