— О’кей, — говорит он после приступа кашля. — Думаю, да. Наверное, мы так и сделаем.

* * *

Когда отец заезжает за мной, я не комментирую тот факт, что он небрит и одет в брюки от спортивного костюма, а он не спрашивает, почему я оказалась в Гринвиче или как провела это утро. А добровольно информацию никто из нас друг другу не предоставляет. Нельзя в одночасье изменить многолетние привычки.

— Слушай, мне нужно тебе кое-что сказать, — решается он наконец после длинной паузы; я думаю, что все это время он репетировал свою речь. Он тщательно прочищает горло.

— Я уже знаю, папа. Про дедушку Джека. — Я экономлю его усилия и позволяю ему не произносить этого вслух. Я хочу облегчить ношу. Нам обоим.

— Ох.

— Папа?

— Что?

— А почему ты до сих пор молчал?

— Не знаю. Думаю, не хотел причинять тебе боль. Вы всегда были так близки. Я знаю, что скорее он был твоим отцом, чем я, и сейчас ты теряешь одного из родителей. Это несправедливо.

— Да, — говорю я, сознавая, что мы оба страдаем от вежливости в какой-то извращенной ее форме. Но теперь уже бесполезно пытаться уберечь друг друга от реальности.

— Мне не хотелось верить в то, что это происходит на самом деле. — Он потирает щеки, а затем удивленно смотрит на свои руки, словно не привык чувствовать щетину на своем лице. — Но больше так нельзя.

— Думаю, да. — Мы некоторое время не разговариваем, позволяя музыке из приемника заполнять тишину и произнося какие-то слова только по привычке. Перед нами совершенно пустое шоссе, прямой коридор между рядами голых деревьев. Мы с ним единственные люди, которые остались на этой дороге.

— Но все-таки… — начинаю я.

— Я знаю, — перебивает он. — Прости.

— Папа?

— Что?

— Это ничего. Просто уже пора, пришло время. Он готов.

— Думаешь?

— Да. Я тоже готова, — говорю я.

— Ты уверена?

— Наверное, да. Я пытаюсь.

— Хотя это и нелегко. Знаешь, твоя мама очень бы гордилась тобой. Она бы жутко злилась на меня за то, что я не делаю того, что должен. А тобой бы она очень гордилась.

— Правда? Ты действительно так считаешь?

— Конечно. Хотя зря ты рассталась с Эндрю, это просто глупо с твоей стороны. И еще нам с тобой нужно будет выбрать время и поговорить о твоей карьере. — Отец продолжает смотреть прямо перед собой, но правый уголок его рта слегка приподнимается, почти незаметно. — Я могу тебе помочь.

— Я хотела тебе все рассказать. Но не рассказала, сама не знаю почему.

Он делает небрежный жест рукой, словно просит меня не переживать по этому поводу. Но голос его снова становится серьезным.

— Эм, я не знаю, как все наладить, как стать семьей без Джека. Я попытаюсь, я тебе обещаю. Но я не знаю как. Мне нужна твоя помощь. Ведь это… мы… это все так непривычно для меня.

— И для меня тоже.

— Но мы ведь можем попробовать, верно?

— Ну, конечно же, можем, папа. Да и вряд ли у нас есть выбор.

Отец тянется ко мне через сиденье и сжимает мою руку. Этот жест одновременно и нежный, и неловкий.

* * *

Мы заходим в палату дедушки Джека и видим, что он сидит на кровати и смотрит старую серию «Молодых и дерзких», которую, должно быть, кто-то для него записал. Идет сцена венчания, и священник как раз спрашивает у множества нарядно одетых людей, есть ли у кого-то возражения против этого союза.

— Привет, пап, — говорит мой отец и обнимает дедушку. Он никогда никого не обнимает. Он пожимает руку. Так что это уже прогресс.

— С Рождеством, дедушка, — говорю я и чмокаю его в щеку. Дедушка тянется за пультом дистанционного управления и нажимает на кнопку паузы. На экране застывает человек с козлиной бородкой, возражающий что-то с поднятым пальцем.

— Вам уже давно пора было появиться, — ворчит дедушка Джек, впрочем, улыбаясь.

— Как ты себя чувствуешь, пап? — спрашивает мой отец, хотя ответ очевиден. Дедушка сейчас представляет собой миниатюрную копию прежнего себя. Только его желтые глаза выглядят непропорционально огромными на его сморщенном лице. Я не могу понять, куда он подевался. Он весит сейчас не больше сорока килограммов. Куда это все ушло? Может быть, испарилось? Может быть, я дышу им прямо сейчас?

— Все в порядке, — говорит дедушка Джек, подтверждая, что Пратты просто не могут удержаться от того, чтобы не соврать друг другу. Но разве было бы лучше, если б он сказал: «Мои внутренности гниют, а эта убийственная опухоль чертовски болит?»

— Я рад, — отвечает отец и кивает, как будто собирается занести его ответ в медицинскую карту. Дедушка Джек выглядит таким маленьким, что, кажется, его можно взять на руки. Возможно, я могла бы посадить его в сумку и контрабандой забрать домой. Унести, как миниатюрного йоркширского терьера, аккуратно зажав под мышкой.

Хотя я и знаю правила нашей игры, не уверена, что смогу их придерживаться. У меня такое чувство, что улыбка на моем лице в любой момент может взорваться. Дедушка Джек скоро умрет. Я знаю это. Он знает это. Мой отец знает это. Нам больше нет необходимости притворяться.

— Дедушка Джек?

— Да, Эмили. — Я думаю, что, возможно, сейчас я в последний раз слышу, как он произносит мое имя. «Запомни это, — говорю я себе. — Запомни, как это звучит. Это важно».

— Я буду по тебе жутко скучать, — произношу я. Слезы подступают к глазам, а потом начинают капать одна за другой. Отец смотрит в сторону, в окно, на стоянку машин. Он не хочет участвовать в этом сейчас.

— Я тоже буду по тебе скучать, детка, — говорит дедушка Джек; голос его шелестит, как обуглившаяся бумага. — Иди сюда. Я хочу, чтобы ты села здесь.

Я беру его за руку и сажусь рядом с ним. Мой отец идет в другой конец комнаты и отворачивается от нас. Но потом, передумав, возвращается и садится на кровать вместе с нами. Я сижу справа, он — слева, и оба мы вытягиваем ноги на кровати. Нам очень просторно, потому что дедушка Джек почти не занимает места между нами.

Кто-то нажимает на пульте кнопку воспроизведения, и так мы проводим остаток рождественского вечера. Три поколения Праттов — дедушка Джек, мой отец и я — лежим на одной кровати.

И втроем смотрим старые серии «Молодых и дерзких».

Звук телевизора включен на полную мощность.

ГЛАВА 37

На следующий день в шестому часу утра я стою перед квартирой Эндрю с одной мыслью в голове — нужно было все-таки сначала позвонить по телефону. Являться без предупреждения на рассвете после праздничной ночи — не лучший способ доказать свое благоразумие или любовь. Я не знаю, дома ли он, а если и да, то один ли. Может быть, он сейчас с другой женщиной за этой дверью, в нескольких метрах от меня, блаженно трахается под какую-нибудь бодрую рождественскую песенку, например «Святая малютка». Или еще хуже: они спят; губы его упираются в ее плечо, а его тело обвивает ее, словно змея.

Ручаюсь, что это блондинка, недавно заплатившая какой-нибудь русской, чтобы та обработала ее бразильским воском[53].

Возможно, мне следовало бы развернуться и идти домой. Послать ему письмо или открытку по электронной почте или позвонить. Возможно, мне следовало бы развернуться и идти домой, окончательно оставив его в покое. Смириться с тем, что у меня был шанс, который я упустила, после чего двигаться дальше. Но я так не могу. И не хочу. Я борюсь за нас. Строю все заново на пустом месте.

Тем не менее я как вкопанная стою на его коврике с надписью «Добро пожаловать!» и не могу ни нажать кнопку звонка, ни уйти прочь.

Я точно не знаю, сколько я уже тут торчу, но достаточно долго, ведь ноги мои совсем устали, а я успела подсчитать, что краска на его дверной коробке растрескалась ровно в ста тридцати двух местах. Я уже пятнадцать раз пыталась что-то предпринять «на счет три». Я дважды прочитала первую страницу «Нью-Йорк таймс». Я пыталась дышать, как на занятиях йогой.

И я не продвинулась ни на шаг.

Некоторое время я обдумываю, что я ему скажу, если все-таки позвоню в дверь и если он окажется дома, и вот эти два гигантских «если» отдаляют меня на весьма заметную дистанцию от реальности того, что я пытаюсь сделать. Если X и Y, тогда Z. Я не охвачена той манией любви, которую можно увидеть по телевизору и которая заставляет сразу же говорить человеку, что ты по отношению к нему чувствуешь. Наоборот, я не ощущаю ничего, кроме ужаса, сознавая, что в какой-то момент в ближайшем будущем мне предстоит общаться непосредственно с Эндрю. И мне придется ему что-то сказать. И объяснить свое поведение в течение последних нескольких месяцев. И извиниться.

И мне нужно будет произносить какие-то слова, которые уже нельзя будет забрать назад, и отменить какие-то действия, которые, казалось бы, уже никак отменить нельзя.

Я попрошу начать снова. Игра закончена, попробуйте еще раз. Вероятность не на моей стороне. Я скорее проиграю, чем выиграю.

Я чувствую, что меня тошнит, и думаю, что меня может вывернуть прямо на его коврик, если я буду стоять здесь и дальше. Ощущение такое, что мои внутренности сплющены, как будто внутри меня им не хватает места. Словно я представляю собой игру «Операция», и меня в разных местах по краям трогают пинцеты, посылая электрический ток прямо в центр моего существа. Потом ощущений становится слишком много, чтобы это можно было вынести, и я поднимаю палец и жму на кнопку звонка. Я надавливаю на нее всем телом, поэтому он поет громко и очень долго.

А потом я жду. Я не слышу за дверью вообще никаких звуков. Я звоню опять; второй раз сделать это уже проще. А затем снова жду.

В конце концов раздается какое-то шарканье.

— Кто там? — спрашивает Эндрю.

— Это я. — Тут я понимаю, что уже не вхожу в его ближайшее окружение и мне нужно назвать свое имя. — Это Эмили.