Словом, мои танцевальные умения, вернее неумения, надо было срочно поправлять, и синьор Мунаретти посоветовал матушке взять к нам в дом учителя, который бы жил у нас, танцевал со мной каждый день, занимался моим ритмическим развитием, приучал слушать музыку так же скрупулезно, как, например, моя мисс Элла Хадкинсон приучала меня к наречию Туманного Альбиона, фройляйн Гильдер Брандт – к немецкому языку, а мадемуазель Жаклин Аллёр – к французскому, причем с самых первых лет жизни. Рекомендовал синьор Мунаретти для уроков со мной своего племянника, сына недавно умершей сестры, которого он выписал из Генуи. Молодой человек уже зарекомендовал себя как отменный танцевальный учитель в некоторых известных нам домах – там взахлеб хвалили его прилежание и любезность, поэтому матушка моя, устроив ему осмотр, согласилась принять его к нам на жительство.

Конечно, окажись племянник хотя бы отдаленно похож на дядюшку – синьор Мунаретти был изрядно хорош собой, несмотря на годы, весел и очарователен, грациозен, любезен, обладал пылкими черными очами, – об этом и речи не было бы, однако Серджио Тремонти оказался тщедушен, бледен, сутул, невзрачен, так что даже мои суровые гувернантки взирали на него снисходительно и без опаски за мое реноме. К тому же никому и в голову не могло бы прийти, что барышня Нарышкина удостоит благосклонного взора какого-то итальяшку, какого-то учителишку, какого-то захудалого танцмейстера… Вообще забавно вспомнить этот чисто женский снобизм! Если высокородный господин мог позволить себе приволокнуться за хорошенькой крепостной и даже облагодетельствовать ее своими барскими милостями, то дамам и девицам моего круга полагалась обращать свои взоры исключительно на равных себе или на превосходящих нас положением. Мы в ту пору рождались и вырастали с глазами, словно бы пеленой завешанными, и эта пелена была особенно плотно задернута, когда мы смотрели на молодых дворовых или крестьян. Само их общественное положение, вернее отсутствие такового, как бы лишало их в наших глазах какой бы то ни было мужской привлекательности. Мы их просто не замечали! Не видели!

Вот так же матушка была совершенно убеждена в том, что я не увижу Серджио Тремонти.

Вообще даже взглянуть на него без смеха я не могла, потому что выглядел он с этими своими чрезмерно длинными руками и тощими ножками в поношенных и залатанных бальных туфлях и впрямь смешно, и голос его был пискляв, а когда я снова и снова начинала сбиваться с такта или косолапить, он от отчаяния чуть ли не в слезы ударялся, забывал те немногочисленные русские слова, которые успел выучить, даже французский забывал и стонал по-итальянски:

– Non и cosм! Non и cosм! Gotta che piace! – что значило: «Не так! Не так! Нужно вот так!»

А я его передразнивала:

– Но не козы! Но не козы! Коты цепляются! – и безжалостно хохотала.

Однако молодой синьор Тремонти оказался весьма настойчив. Он начал меня просто водить по залу под музыку. Буквально часами – у моих гувернанток, которые поочередно исполняли роль тапера и играли по нотам, данным им Серджио, болели от усталости пальцы, они клевали носом над клавишами – мы бродили с ним туда-сюда по залу, и он не уставал бубнить мне в ухо:

– Una volta, due volte e tre, brevi passo, lungo passo, voltata, espandere il vostro piede destro, piede sinistro ora…[11]

Я стояла впереди, он поддерживал меня сзади, так что, устав, я опиралась на него всем телом, ощущая его узкую грудь, его тонкие, но сильные руки; его холодные, длинные, как веточки, пальцы сплетались с моими, его дыхание обжигало мою шею…

Его голос пресекался, он шептал в такт нашим движениям, пальцы становились раскаленными…

Я не видела его глазами – но его увидело мое тело.

Мы оба знали – вернее, Серджио знал, ведь он был старше, опытней, умней, а я просто чувствовала, – что наше внезапно пробудившееся телесное влечение нужно держать в тайне. Поэтому мы начинали все уроки с утомительного спектакля для наших гувернанток или других соглядатаев, и когда у них уже начинали закрываться глаза, внимание притуплялось, когда они уже просто не способны были ничего заметить, кроме утомительных хождений по залу, мы отдавались блаженству взаимных прикосновений, которые были одновременно и невинны, и распутны. Мы терлись друг о дружку, словно две зверушки, которые всего лишь играют и забавляются, но те чувства, которые обуревали нас в эти мгновения, были острыми, как яд. В ту пору мне впервые начали сниться странные, непристойные сны. Мужчина, который сжимал меня в своих объятиях, не был Серджио, я никогда не могла разглядеть его лица во сне, это были разные мужчины, но все они шептали мне в ухо волшебные, самые волнующие на свете слова:

«Una volta, due volte e tre, brevi passo, lungo passo, voltata…»

Наконец эта самая voltata свершилась, я повернулась к моему учителю, мы обняли друг друга… правда, лишь для того, чтобы попробовать танцевать вальс.

Не то сам Серджио был отменным учителем, не то любовь преобразила меня, но я сделалась блестящей танцоршей! Я слышала теперь музыку так, словно это был родной, знакомый с детства голос, не путалась в ногах, и порханье по паркету доставляло мне ни с чем не сравнимое счастье. И руки, руки Серджио, которые окружали меня со всех сторон, и обнимали, и ласкали, и вели!..

Как кружилась моя голова! Как сияли его глаза! Почему раньше они казались мне маленькими и тусклыми? Как я могла считать его уродом?!

Преображение, которое случилось с его лицом, со мной благодаря нашей любви, было настолько разительным, что не могло остаться незамеченным… Одна из гувернанток, сонно перебиравшая клавиши, внезапно проснулась, взглянула на нас… И, кажется, смотрела довольно долго, не веря глазам своим… Она не могла увидеть ничего особенного, только двух счастливых детей, но наше влечение не было детским, оно окружало нас таким ярким сиянием тайного греха, о котором мы оба мечтали, не отдавая себе в том отчета, что даже старая дева, моя гувернантка, не могла этого не заметить. У нее хватило коварства не прервать наш волшебный сон наяву, но тем же вечером обо всем было доложено матушке.

Она не слишком поверила, не слишком обеспокоилась, но все же решила убедиться своими глазами. И явилась в танцзал на другой день и смотрела, как мы кружимся в вальсе, несемся в мазурке, кланяемся в менуэте…

Мы с Серджио оба смекнули: что-то неладное произошло. Но у меня хватило сил притворяться. Потом мне не раз приходилось пробовать себя в домашних спектаклях, все называли меня прирожденной актрисой, ну вот в тот раз и состоялся мой дебют. Однако Серджио, полный самых мрачных предчувствий, разволновался не в меру. Он едва мог двинуться, не решался заключить меня в объятия, сбивался с такта, вплоть до того, что я сама бормотала, подсказывая ему его движения:

– Una volta, due volte e tre, brevi passo, lungo passo, voltata, espandere il vostro piede destro, piede sinistro ora…

Его страшное волнение, моя непривычная заботливость о нем открыли матери все, во что она не хотела верить.

Но она сдержалась до конца урока.

– Прекрасно, – сказала моя матушка, – я вами очень довольна, синьор Тремонти. Я даже не предполагала, что вы можете достигнуть таких успехов с моей неловкой дочерью. Извольте зайти в мой кабинет – я хочу вам кое-что предложить.

Серджио последовал за ней, заплетаясь ногами. В дверях он обернулся и бросил на меня взгляд, полный такого безмерного горя, что мне стало страшно.

«Зачем она хочет говорить с ним наедине? Зачем повела его в свой кабинет? Неужели она все поняла и выгонит его?!»

С этими мыслями, чувствуя, что вся дрожу от тревожных предчувствий, я побежала коридорами на галерею, откуда был боковой спуск к материнскому кабинету. Я еще в раннем детстве знала об этом тупичке и, бывало, подслушивала там, когда повар являлся к матушке обсуждать меню праздничного обеда. Конечно, в то время меня больше всего волновало, что дадут на сладкое, и как же кичилась я перед братом и кузенами, как задирала нос, объявив им никому, кроме меня, не известное сладкое!

Но это были забавы ушедшего детства, а сейчас меня трясло от взрослого горя.

Чтобы не шуметь, я разулась и пошла босиком, пробралась, дрожа как лист, когда под ногой скрипела рассохшаяся доска, к задней двери, где в филенчатой створке была удобная щель, и пристроилась к ней.

За стеной царила тишина, и вдруг раздался голос матери, словно она только и ждала, когда я явлюсь подслушивать. Помню, эта мысль на какое-то мгновение меня насмешила.

– Уроки с моей дочерью пошли ей на пользу, синьор Тремонти, – сказала она. – Однако они не пошли на пользу вам, сударь. Вы забылись и обманули наше доверие. Сознаете ли вы, что, если пойдут разговоры, вы больше ни в одном доме приняты не будете, на вас собак спустят?

– Синьора, – пролепетал Серджио, – клянусь вам, что ни я, ни синьорина, мы не… ничего не… между нами ничего не…

– Между вами и быть ничего не могло, – перебила моя мать. – Я повторяю: вы забылись! Обсуждать случившееся и не случившееся я не намерена. Жалею, что моего супруга сейчас нет в Москве, говорить об этом с вами пристало бы мужчине, но что поделаешь! Мне не хочется доставлять неприятности вашему дядюшке, человеку доброму и высоконравственному. Я не желаю более видеть вас не только в моем доме, но и в Москве. Вам будет должным образом заплачено, вы уедете.

– Но куда же… – пролепетал Серджио.

– В Петербург, в Нижний Новгород, в Саратов – а не все ли мне равно? – уже начиная гневаться, прикрикнула мать.

Я услышала горькие всхлипывания и поняла, что Серджио плачет. Потом раздался стук, словно что-то упало на пол, и я догадалась, что он повалился в ноги моей матери.

Я вся заледенела на сквозняке, но сейчас мне стало жарко от стыда за Серджио.

– Не гоните, ради Бога, – бормотал он. – Коли дядюшка про ваш гнев узнает и меня в Геную отошлет, мне только в петлю – ведь моя семья живет моими заработками! Позвольте остаться, скажите обо мне доброе слово, чтобы потом мне другую службу удалось найти с вашей рекомендацией, а я сам стану в Петербург проситься. Я уговорю дядюшку, я уеду, только не сразу, дайте время, а я буду молчать, я никому не скажу, что…