Но я хочу вернуться к моим предкам по материнской линии, которые слились с родом Нарышкиных.

Конечно, милостивый взор государыни Екатерины Алексеевны падал на того или иного красавца случайно, однако в Ивана Николаевича, деда моего, Римского-Корсакова, она была истинно влюблена, восхищалась его красотой и дала ему прозвище Пирр, царь Эпирский. Благоговейное воспоминание об этой связи мой дед сохранил на всю жизнь – так же, как и переписанное рукой государыни место из ее письма к ее постоянному корреспонденту барону Фридриху Мельхиору Гримму:

«Прихоть? Прихоть? Знаете ли вы, что эти слова вовсе не подходят, когда речь идет о Пирре, царе Эпирском, который приводит в смущение всех художников и в отчаяние скульпторов? Не прихоть, милостивый государь, а восхищение, восторг перед несравненным творением природы! Никогда Пирр не делал жеста или движения, которое не было бы полно благородства и грации. Он сияет как солнце и разливает свой блеск вокруг себя. В нем нет ничего изнеженного; он мужествен и именно таков, каким бы вы хотели, чтобы он был; одним словом, это Пирр, царь Эпирский. Все в нем гармонично; нет ничего, что бы выделялось; такое впечатление производят дары природы, особенные в своей красоте; искусство тут ни при чем; о манерности говорить не приходится».

Государыня восхищалась голосом своего прекрасного возлюбленного и его игрой на скрипке, уверяя, что ею заслушиваются не только люди, но и животные. Она заказала для него копию своего портрета работы Эриксона, однако… дед мой отличался неосторожностью и не умел достаточно ценить внимание императрицы! Однажды та застала Ивана Николаевича в объятиях графини Прасковьи Брюс, своей конфидентки, и оба они были немедленно удалены от двора. Таким образом, «случай» Римского-Корсакова продлился всего лишь год. Забавней всего, что это был единственный грех, который допустил Иван Николаевич, однако императрица не желала его простить.

Впрочем, нет худа без добра! При всем уважении моем к Екатерине Великой скажу, что, кабы не разлука моего деда с ней, меня бы на свете не было!

Видимо, Иван Николаевич обладал той красотой, которая неодолимо и магически действует не только на молоденьких девушек, но и на умных, образованных, поживших, искушенных, пресыщенных мужским вниманием женщин, чуждых прельщениям суетного света, но ищущих свежести чувств. Он обратил внимание на графиню Екатерину Петровну Строганову, жену графа Александра Сергеевича Строганова, видного богача и мецената. Муж был на одиннадцать лет старше ее, они имели сына и были в браке счастливы… до тех пор, пока дорогу Екатерине Петровне не перешел Пирр, царь Эпирский.

Их любовь оказалась неодолима. Екатерина Петровна рассталась с мужем, сохранив с ним внешне добрые отношения ради сына, и остаток жизни провела близ Ивана Николаевича в Москве. У них родились четверо детей – одна из них была моя мать, получившая фамилию Ладомирская. Деда я помнила отлично – он скончался уже после моей свадьбы с Борисом Николаевичем, – а вот о бабушке сохранила лишь одно воспоминание. Мне было лет пять, как раз незадолго до ее смерти меня к ней привезли, я помню ее в качающемся кресле – ходить бабушка уже не могла из-за болезни ног, – и в тот момент кому-то из гостей она рассказывала о своем знакомстве с Вольтером. Дело в том, что граф и графиня Строгановы после свадьбы несколько лет провели во Франции, часто бывали при молодом версальском дворе, то есть у Людовика XVI и Марии-Антуанетты, а однажды побывали в Ферне, том пригороде Женевы, который великий философ избрал местом своего жительства. Фактически Вольтер его купил, содействовал его процветанию и имел там такое влияние, что даже изменил написание названия с Fernex на Ferney: по его мнению, во французском языке слишком много названий оканчивались на x. И это правда! Итак, «фернейского патриарха», как себя не то иронически, не то всерьез называл сам Вольтер, посетили граф и графиня Строгановы. Они встретились в солнечный день, когда философ возвращался с прогулки, и, взглянув на прекрасную графиню Екатерину Петровну, он восторженно воскликнул:

– Ах, сударыня, какой прекрасный день сегодня: я видел солнце и вас!

Об этом и вспоминала бабушка, когда я ее видела в последний раз. Это стало нашим семейным преданием.


Ну вот! Я наконец-то отдала должное своим предкам и могу приступить к рассказу о себе. Я уже упомянула, что обеспечила тайну своим заметкам, а потому могу насладиться их писанием с тем удовольствием, которое возможно постигнуть только с годами. Конечно, ведь молодые не предаются воспоминаниям. Зачем им, они живут одним днем! Старость смотрит в прошлое враз и затуманенным, и беспощадным взором. Старики просеивают свои мемуары в угоду тому доброму мнению, которое должно остаться о них у потомков. Ну а мне до этого мнения дела нет! Поэтому я намерена получить удовольствие от своего прошлого, каким бы оно ни было. И каким бы ни было прошлое тех людей, которые пересекали мой жизненный путь. Даже жаль, право, что я отдала распоряжение уничтожить записки, в них открылось бы весьма много тайн, и не только Нарышкиных… Впрочем, у меня еще есть время передумать, если очень уж разойдусь!


Итак, вышла я замуж в очень юном возрасте. Конечно, в ту пору пятнадцати-шестнадцатилетняя невеста была явлением самым обыкновенным – скорей из ряда вон выходило оставаться в девушках до двадцати пяти лет, как случилось с моей бабушкой Строгановой, в девичестве Трубецкой, и мне известны случаи, когда родители не советовали сыну свататься к двадцатилетней девице, ибо, если к ней никто еще не посватался прежде, значит, с ней что-то неладно или даже дурно. И все же торопливость моих родителей казалась странной. Сама государыня убеждала мою мать не слишком спешить с браком. Но никто не знал истинной причины этой поспешности, которая состояла не только в страхе перед тем старинным предсказанием Сильвестра Медведева, но и в том, что матушка желала уберечь меня от греха. Нрав же у меня был как раз такой, как у знаменитой Натальи Кирилловны. Весьма пылкий! Мне нравились мужчины, мне нравилось быть к ним ближе, перехватывать их восторженные взгляды… При этом я никогда не была кокеткой – я была просто наивной, невинной, простодушной, очень искренней, и если мне нравился какой-то человек, я не видела ничего дурного в том, чтобы показывать ему это.

Мне исполнилось четырнадцать (то есть я стала уже старше Джульетты!), когда к нам в дом был взят учитель танцев – молодой итальянец Серджио Тремонти…


О, это дивная тайна моей юности! И великий секрет моей семьи. После того как Серджио исчез из нашей жизни, имя его, словно по молчаливому сговору, никогда не упоминалось, и эта наша тайна навеки канула бы в небытие, когда бы мне не взбрело в голову заглянуть в свое прошлое.

Еще бы! Меня, ту самую девицу Нарышкину, которая вполне могла стать фавориткой императора, едва не скомпрометировал какой-то учитель танцев!


Ох уж эти учителя танцев…


Обычно принято считать, что лучшими среди них являются французы. В Москве Иогель был необычайно популярен, его даже граф Толстой описал в «Войне и мире», а в Петербурге славилась мадам Дидло, Роза Колинетт, которую ну просто обожала тамошняя публика. Выйдя замуж за великого балетмейстера Дидло, она покинула сцену и занялась преподаванием танцев в самых знатных аристократических домах. Уроки ее стоили очень дорого: за два часа платили сто рублей ассигнациями. Поэтому даже самые достаточные родители старались собрать нескольких детей вместе, чтобы поделить плату на пятерых или десятерых человек. За один урок ведь мало чему научишься, а в жизни и так есть много за что платить. До тех пор пока я не вышла за Юсупова, родители мои жили не столь широко, как хотелось бы, поэтому постоянные уроки у мадам Дидло были для нас тяжеловаты. С другой стороны, необходимо было хоть иногда ее нанимать, все же отец был камергером двора, а у нее обучались великие княжны, и также она была учительницей танцев в Смольном монастыре (его петербуржцы в то время уже называли институтом, а москвичи долго еще именовали по старинке монастырем), где воспитывались барышни высшего аристократического круга. Ну, когда мы приезжали в Петербург, деваться было некуда, приходилось тянуться – и меня водили к ней, а в Москве, в которой мы жили по большей части, все же предпочитали знаменитые детские балы Иогеля – ах, чудилось, tout le monde[10] постигали на сих балах азы поведения в свете! – или танцклассы Гаэтано Мунаретти, бывшего балетмейстера Императорских театров.

Класс синьора Мунаретти находился на Рождественской улице, и туда ежедневно съезжались ученики различных сословий и возрастов. Соседствовали веселые юнцы, девицы-перестарки, зрелые господа и совсем дети. Перед нашим учителем мы все были равны, а он был среди нас император, тиран, деспот – и в то же время добрый наставник.

Плата за его уроки была сравнительно невелика, поэтому народу набивалось множество, до тесноты. И, конечно, когда ходили по Москве простуды, все хором чихали и кашляли. Да еще сквозняки постоянно гуляли по залу… С одной стороны стоишь у раскаленной печи, а пройдешь вбок – окажешься у растворенного окна, откуда несет стужей… Разве диво, что мы то и дело простуживались, а я чаще других, отчего занятия пропускала и вечно числилась в отстающих.

К тому же, честно признаюсь, слух у меня был плохой. Уроки музыки у меня всегда шли вкривь и вкось, я их терпеть не могла, хотя все барышни, как столичные, так и провинциальные, в те поры с увлечением занимались музыкой, погружаясь в ее романтический мир так же, как в мир книг. Читать я обожала, а музыку не чувствовала и в танцах никак не попадала в лад, отчего на уроках смотрелась чуть ли не хуже всех, что было особенно обидно, ибо мой младший брат Дмитрий уродился блестящим танцором, и это умение давалось ему без всякого труда. Много лет спустя, когда во времена Третьей империи, при Луи-Наполеоне, я попала в Париж после долгого перерыва, то диву далась, насколько изменилось отношение к танцу. Высший свет чудесил тогда совершенно невероятно: например, танцевать искусно стало моветоном, над теми, кто на паркете оказывался грациозен и ловок, посмеивались. Конечно, в польке скакать большого таланта не надо, это не менуэт, контрданс, полонез или мазурка, которые были в пору моей молодости в большой чести! Но мне они не давались, я даже умудрялась вальсировать дурно, партнера не слушалась, ногами путалась, и это стало мою матушку, Варвару Ивановну, весьма заботить. Ведь балы в то время были главным развлечением; дурно танцующая, неграциозная барышня и мечтать не могла привлечь к себе внимание интересных кавалеров, к тому же родители мои желали видеть меня фрейлиной, а двор императора Александра Павловича (в ту пору на престоле еще был этот государь) славился как танцующий двор, и сам император, мужчина авантажный, изысканный, был первейшим танцором. Я еще помню, как кто-то из гостей моих родителей рассказывал, что Венский конгресс 1814 года, на котором император Александр являлся одной из важнейших персон (когда после разгрома Наполеона Бонапарта решалась судьба Европы), назвали танцующим конгрессом – именно из-за пристрастия русского императора к балам.