Некоторое время они шли молча, очень несходные друг с другом. В сущности, Вольф следовал за Элиасом, не спрашивая, куда они идут.

— Я дам тебе денег — внесешь в магистрат, — первым заговорил Элиас.

Вольф ощутил его дружелюбие и со вздохом поблагодарил. Чувствовалось, что он уже расслабился, успокоился и понимает, что все дурное на сегодняшний день миновало, и не будет никаких насмешек и не станет Элиас спрашивать, как это вышло, что он, Вольф, так явно бедствует. И вот, почувствовав, что Элиас сам спрашивать не станет, чтобы не обидеть Вольфа, Вольф сам вдруг захотел с ним поделиться, посетовать на свои несчастья.

— Видишь, не очень-то мне везет, — начал Вольф осторожно.

— Бывает, — дипломатично заметил Элиас.

Вольф сумбурно принялся признаваться, что болезнь лишила его возможности заниматься лоцманским ремеслом, и вот приходится теперь шататься по окрестным деревням, скупать у крестьян по дешевке разное старье и затем сбывать его горожанам победнее; одним словом, изворачиваться приходится. Элиас и сам успел догадаться, что в жизни Вольфа происходит нечто подобное, и потому слушал вполуха. Пожалуй, здесь другое было интересно: неужели Вольф так ничего и не сумел прикопить на черный день? Или какие-то обстоятельства лишили Вольфа денег? Но не то чтобы Элиас Франк так уж сосредоточивался на этих соображениях, в конце концов у него была своя жизнь, Вольф никогда не был ему близким другом и не таким уж сильным было теперешнее любопытство Элиаса.

Между тем, Вольф вполне оживился и даже позволил себе некоторую откровенность.

— Сначала, когда ты присудил меня к штрафу, я, пожалуй, разозлился, подумал, что ты сделался порядочной скотиной.

— По тебе незаметно было, — произнес Элиас по-прежнему дружелюбно.

— Мне, бедному иудею, волей-неволей приходится быть сдержанным, смиренным.

— А я, по-твоему, богатый иудей? — Элиас улыбнулся.

— Ты! — Вольф теперь говорил совсем свободно и даже почти возбужденно. — Ты христианин, ты крещеный, тебе все позволено!

— Ты понимаешь христианство или вседозволенность? — Элиас опустил глаза, в голосе его прозвучало лукавство.

Но Вольф не был настолько образован, чтобы разбираться в подобных утонченностях. Да и сам Элиас Франк прекрасно понимал, что именно имеет в виду его собеседник. Всего-навсего несколько большую степень свободности в обыденной жизни.

— Но когда ты обещал мне дать денег на уплату штрафа, я совсем перестал тебя понимать, — продолжил Вольф, и тотчас, в сущности, противореча самому себе, добавил, — Разумеется, ты присудил меня к штрафу для того, чтобы не подумали, будто ты, крещеный еврей, покровительствуешь нам, беднякам из еврейского квартала.

— Но разве ты поступил верно и справедливо, обманув этого парнишку?

— А как я должен был поступить, по-твоему? — Возбужденно возразил Вольф. — Сказать ему: «Дорогой мальчик, эта твоя вонючая посудина на самом деле из чистейшего серебра, обменяй-ка ты ее на грошовый самострел!»

Оба невольно расхохотались. Это еще более ободрило и возбудило Вольфа.

— И ведь парень и сам сразу смекнул, что уксусница непростая. Этакий плут!

— Он не плут, — задумчиво проговорил Элиас, — он гораздо хуже…

Элиас замолчал.

Эта недоговоренная фраза вдруг пробудила в его собеседнике любопытство. Человек неглупый, он почувствовал, что здесь что-то кроется.

— Хуже, чем плут? — спросил он. — Или хуже… Погоди! Хуже для кого?..

На этот раз не договорил Вольф.

— Думаю, ты догадался, — спокойно продолжил Элиас. — Да, именно хуже для кого… Но ты ведь догадался, для кого. Для нас с тобой.

— Ну, себя ты припутываешь просто для компании…

— Послушай, Вольф, только не разводи снова эту канитель о бедных иудеях и христианах, которым все позволено!

— А что, правда колет глаза? Когда ты так почтительно сказал обо мне… как у тебя там вышло? «Этот человек»… Или «тот человек», уж не помню… А маленький мерзавец уточнил с презрением: «еврей». И уж как он смотрел на тебя, как пялил свои холодные рыбьи гляделки!..

Элиас отмалчивался. Он догадывался, что сейчас последует. И последовало именно то, о чем он догадывался.

— А ведь ты его испугался! — почти воскликнул, и даже с некоторым торжеством почти воскликнул Вольф. — Крещеный, а испугался! Испугался!

Элиас понимал, что Вольфом сейчас движет неосознанное желание отомстить хоть как-то за свое унижение на суде, за все те унижения, которым он частенько подвергался в качестве иудея. Но все же Элиасу сделалось не по себе.

— Судья Гюнтер, у которого этот парнишка живет, тоже, как мне показалось, побаивается его, — сдержанно заметил Франк.

— Но ты побаиваешься вовсе не так, как судья Гюнтер, ты боишься, потому что ты еврей!

— Боже! — Элиасу уже не нравился этот разговор, — Ну да, в парнишке чувствуется что-то такое беспощадное…

— Ха! Беспощадное! Сказал! Этот парень, погоди, подрастет еще немного и будет вспарывать женщинам животы и детям разбивать головы о стены, и глазом не моргнет. И ты это чувствуешь. Да что я говорю! Ты это понимаешь. И ты боишься его. Ты боишься придушить гадину, пока она мала и еще не пришла ей пора жалить. Ты готов заискивать перед ним и ему подобными. Как ты называешь его «парнишкой», небрежно этак, прикрывая этой небрежностью свой нутряной, утробный страх!

Вольф почти кричал в полный голос. Элиасу было неприятно, как бывает неприятно здоровому говорить с больным, человеку в здравом рассудке — с безумцем. Но вместе с тем, Элиас Франк невольно, как завороженный, соглашался с Вольфом, и эта бессознательная неизбывная необходимость соглашаться наводила на судью Элиаса безысходное уныние. А Вольф уже не мог остановиться.

— Ты вывел этого мерзавца на чистую воду и это позволило тебе хотя бы немного избавиться от страха, от такого удушливого, унизительного страха. Но тотчас же ты принялся заискивать, к штрафу меня присудил. Трус! «Я прошу вас не наказывать мальчика за его детскую шалость», — гнусаво передразнил Вольф. — Жид! Трусливый жид!

Элиас намеревался было обидеться и выбранить своего возбужденного собеседника, но тут ему кое-что пришло на мысль, и он спросил почти примирительно:

— А ты-то не боишься? Ну допустим, я и вправду боюсь, или даже лучше сказать опасаюсь…

— Боишься, трусишь, — угрюмо перебил Вольф.

— Ну хорошо, ну, боюсь, пусть так. А ты, ты сам?

— Я?! Не сравнивай. Да, я боюсь, но боюсь честно и открыто, как боится ядовитой свирепой гадины слабый человек, лишенный возможности защищаться. И от этой честности и открытости мой страх почти уже не мучителен мне, я не загоняю этот страх трусливо вовнутрь своей души, как нечто нечистое. А ты ощущаешь свой страх нечистым, ты пытаешься гадину оправдать, пытаешься обосновать, даже понять, почему она жалит людей…

«Нет, это наваждение, наваждение! — лихорадочно думал Элиас Франк. — Надо это стряхнуть, надо очнуться…»

— Опомнись, Вольф! Что я, по-твоему, должен был приговорить его к смертной казни? Что бы там ни было, но ведь это еще ребенок, мальчик!

— Надо раздавить гадину, пока она еще не жалит! — упрямо замкнулся в своем гневе, наконец-то прорвавшемся, Вольф.

— Да ты и сам никогда бы на это не решился!

— Да, и я бы не решился. Потому что и я трус, трусливый жид!

— А тебе не кажется, что мы оба сейчас как будто сошли с ума? Что это? «Гадина, гадина! Раздавить гадину!» Что, в сущности, произошло? Мальчика обманул ты. Ну да, он понял, что фляжка серебряная, но обменял ее на самострел, поддавшись ребяческому желанию. А ты просто воспользовался тем, что он не сумел со своим желанием совладать. Только и всего! И мое решение по этому делу, что бы ты ни говорил, совершенно правильное решение. Но я вижу, что у тебя сейчас — полоса неудач, и я дам тебе денег. И правильно то, что я попросил Гюнтера не наказывать мальчика. Незачем излишне озлоблять сироту! И не утверждай, будто я заискиваю перед ядовитой гадиной!

Элиас смутился своей внезапной горячности и замолчал.

— А ты, значит, готов утверждать, что всего того, о чем я говорил, не существует вовсе? — глухим голосом спросил Вольф.

— Нет, я не стану лгать. Существует и то, о чем ты говорил. Но если я буду исходить из того, о чем ты говорил, я не должен быть судьей.

— Ах, ну, разумеется, если уж еврей заделался судьей, он должен, он просто обязан быть самым справедливым, самым беспристрастным судьей. Ведь ему надо ежеминутно доказывать христианам, что он ничем не хуже, а в чем-то даже и лучше их!

— Вольф! Это уже скучно становится!

— Да вовсе тебе не скучно, а не можешь ты мне возразить, не солгав при этом…

— Ненависть — это не путь. Я вижу, ты готов ненавидеть меня, потому что я тебе пока позволяю… Ты и моего Андреаса можешь возненавидеть, потому что…

— Этого парня, твоего помощника, — перебил Вольф. — К чему ненавидеть его? Он простая душа, ему внушено с детства, и он знает, что к иноверцам следует всегда относиться с подозрением, хотя и среди них бывают честные люди. И я воспитан в таких же правилах, и потому мы понимаем друг друга. Это ты и тебе подобные все пытаются внушать людям, будто их чувства и мысли могут быть сходными, несмотря на разницу вероисповедания…

— Моего помощника не зовут Андреасом. — Элиас Франк улыбнулся.

— А кто этот Андреас?

Вольф действительно не догадывался. Собственные рассуждения, внезапно открывшаяся возможность многое высказать открыто, настолько возбудили его, что он теперь не смог бы догадаться о самом простом…

— Андреас — это мой сын. Через пять месяцев ему два года минет.

Вольф рассмеялся, в глубине души порадовавшись возможности прервать неприятный разговор. Тем более, он уже выговорился и ощущал усталость. Тут на него и кашель напал, и сквозь кашель он проговорил: