Наверное, уже полдень, потому что деревья не отбрасывают теней. Трудно сказать, сколь долго мы пролежали в ослепительном блаженстве, но из этого гипнотического состояния нас пробудила невесть откуда появившаяся огромная лохматая собака. Сначала я подумал, что этот монстр прыгнул на нас откуда-то с дерева, но вспомнил, что собаки на деревьях, все-таки, не живут — ну разве что какие-нибудь особые, экзотические породы (существуют же летучие лисицы!). К счастью, пес был с ошейником, он побегал вокруг нас кругами, обнюхал (Денис испуганно прижался ко мне, но я и сам испытывал жуткий страх перед собачьим семейством после встречи с почти игрушечными волками на волжском льду). Особенно сосредоточенно пес обнюхал лежащую в траве футболку Дениса, а потом стал жадно лакать воду из родника; бельчонок попытался подобрать свою футболку, но монстр зарычал и принялся лаять. Этот глупый глухой лай окончательно разрушил гармонию очарованной местности — даже птицы умолкли. Собака села напротив нас, и всякое наше движение принуждало ее лаять. Мы сидели не шелохнувшись в ожидании чуда. Спаситель не заставил себя долго ждать — послышался шорох травы, пес завилял хвостом, и мы увидели Арсения. Лесной призрак Приднестровья был в охотничьем настроении: двустволка перекинута через плечо, военные галифе, кирзовые сапоги, грязная армейская рубашка.

— Вот так встреча! — он развел руками и ослепительно улыбнулся. — Кого только не встретишь! А я вот, видите, спозаранку сегодня вышел рябчиков пострелять.

— Ну и как, подстрелил кого-нибудь? — спросил Денис, пришедший в себя после всей пытки. Он схватил было свою футболку, но пес опять зарычал. Денис отдернул руку и умоляюще посмотрел на Арсения.

— Цыц, Буян, это свои! — приструнил собаку фермер, и та, завиляв хвостом, снова принялась нас обнюхивать. Арсений расстегнул кожаный ягдташ и показал нам двух подстреленных перепелок:

— Вот, весь улов. На один ужин. Но дроби в них, наверное, больше, чем мяса… А вы тут отдыхаете, я смотрю?

— Яблони идем сажать. На утесе посадим, возле церквушки.

Арсений понимающе покивал и стал умываться из родника. Я отважился даже погладить Буяна. Денис спросил, какой он породы.

— Порода? Смесь бизона с носорогом, — рассмеялся Арсений, — глупый пес, но верный. У меня их два было, другой был умнее — жаль, медведь его по весне задрал, теперь вот этот дурак остался. Так и в жизни, да? Только дураки выживают.

Я не стал с ним спорить.

— А Рафик что делает? — спросил Арсений с затаенным интересом. — Пьет опять?

— Пьет. Компания в усадьбе веселая. Солдат какой-то беглый появился, — ответил я равнодушно.

— Беглый? — Арсений насторожился и посоветовал: — Вы все-таки будьте поосторожнее в этой глухомани, к нам на четыре деревни участкового нового прислали.

— Бабушек на печках охранять?

— Бабушек — не бабушек, а прежнего мента пристрелил кто-то. Всякое бывает.

Он попросил закурить и почему-то разоткровенничался со мной — видимо, так соскучился по живому человеческому разговору, что не скрывал своих эмоций, как делал это обычно.

— Тоскливо мне здесь, Андрей. В город я хочу, к людям. Но отец опять захворал, скотины все больше, с колхозом надо за технику расплачиваться: Ну представь, я в Приднестровье воевал, а теперь коров дою! Солдат, бля: Сопьешься тут с тоски. На хрена мне все это? Ну не лежит у меня здесь сердце, не всю же жизнь под корову залезать и грядки окучивать! Не по душе мне. Тошно. Эх, бля: — он обхватил голову руками и глубоко задумался. Очнувшись, Арсений как будто застеснялся самого себя и, притушив окурок о подошву сапога, сказал: — Ну ладно, поговорим еще за жизнь. Я сейчас загляну в ваше поместье, все равно мне по пути. Кстати, вчера я самогону нагнал — первачок, как слеза. Теперь моя очередь угощать!

В который раз я подивился, что такой приземленный парень с ухватистой силой, воплощение чистой мужественности, делил постель с увядающим Рафиком: Невероятно. В этом мире что-то очень изменилось — ошибка в секторе, контролирующем души людские. Уже совсем другое время, другой космос. Я многого еще не понимаю. Я не понимаю некоторых людей, а значит, не понимаю себя, потому что познать себя невозможно без постижения других. Еще много предстоит выучить. Мой урок не окончен. Еще долго до звонка.

Сажаем яблони у церкви. Удивительный вид открывается отсюда, с утеса. Простор. Просто-о-о-о-р!!! Вечный покой. Чайка почему-то кружит над нами. Копнул я землю ржавой лопатой, а земля живая и теплая: что-то звякнуло под заступом: Ого! Монетка! Почистил краешком куртки — две копейки 1892 года! Приятно-тяжеленькая монетка. Отдаю Денису со словами: «Вот и восстановилась связь времен». Действительно, замкнулась какая-то цепь событий длиною в несколько сотен лет. Кто знает? Денис, как оказалось, все знал. Посадим мы наши яблоньки. Пусть себе растут. Я воткнул лопату в землю, вытер вспотевший лоб рукавом и вот, обняв колени, смотрю, как плывет по Волге пароходик. Денис сел рядом и спросил, подбросив монету:

— Орел или решка?

— Орел.

— Нет, решка: Решка, — Денис сразу как-то погрустнел и задумался. На глаза навернулись слезы. Но через мгновение он странно улыбнулся — загадочная полуулыбка, как у Сфинкса… Моя любовь тоже с улыбкой Сфинкса.

«Моя любовь с улыбкой Сфинкса, моя любовь с улыбкой Сфинкса,» — повторял я про себя, мысленно спускаясь вниз по каменным ступеням своего подсознания. В движении была многоплановость, потому что тот, кто спускался вниз по ступеням, представлял, что поднимается вверх — то есть я шел вниз по лестнице, ведущей вверх. Я знал, что в конце пути меня кто-то ждет, как в конце всякого пути нас обязательно кто-то ждет, иначе зачем существует само понятие пути? Фигура ожидающего статична, ибо мы идем только в представлении ожидающего. Младенец приходит в мир с плачем и со сжатыми кулаками, как бы готовясь к испытаниям и говоря: «Весь мир мой». Но уходим мы с разжатыми ладонями, показывая, что ничего, абсолютно ничего не берем с собой. Я помню себя еще в утробе матери, но более сознательно — с четырехлетнего возраста; я бежал тогда сквозь мою четвертую осень и зачем-то подумалось: «Ты запомнишь этот миг. Тебе четыре года, и впереди у тебя потрясающая, захватывающая и удивительная жизнь!» Я также хорошо помню, что незадолго до появления на свет я где-то обитал — там было много света и радости. Более того, я смутно припоминаю, что я выбирал своих родителей и место рождения. Жизнь не казалась мне борьбой, хотя все вокруг постоянно учили меня за что-то бороться. Нет, нет же, жизнь — это прогулка по лесной тропинке в солнечный полдень, это облака и бабочки, перезвон колоколов над вечным покоем. Жаль, что тех колоколов Святой Руси уже не услышать… И стоял я когда-то в растерянности на волжском утесе, где полуразрушенная церквушка, разбитые бутылки на отеческих надгробьях и обломки полевого шпата с отпечатками доисторических раковин моллюсков. Стоял я на ветру, весь промокший портвейном и водкой, надо мной кружилась и всплакивала безумная чайка. Я смотрел, как шлепает по реке неуклюжий кораблик, солнце садится за лес на противоположном берегу, где дымит кирпичный завод, подгадивший вечерний пейзаж, и непередаваемая, великая грустная радость была в душе, я думал о самом главном, а о чем — попробуй теперь объясни! И знаешь, чего мне хотелось тогда, Денис? Потеряться в этих застенчивых местах, вычеркнуть себя из своей же повести, прикинуться полным придурком и остаться работать на деревенском пароме. Знаешь ли, Денис, что гораздо спасительнее быть незаметным, чем знаменитым, гордым и надменным? Ученый цинизм — вот что бы я внес в список смертных грехов; громкие люди не привлекают любви пространства и не вписываются в русский пейзаж, они как бы иностранцы, какими бы патриотами не являлись. Россия наша стеснительна, застенчива и, к сожалению, слишком доверчива. Живи в простоте сердца, и не обманешься.

«Жизнь — это прогулка по солнечной тропинке?» — спросил Денис и засмеялся. Мы возвращаемся в усадьбу по солнечной тропинке, взявшись за руки. Мы идем навстречу солнцу. На полпути останавливаемся у колодца — ты вслед за мной раздеваешься по пояс, и мы окатываемся ледяной водой. Вода сверкает в ведре, и я обливаю тебя чистым серебром.

Прими мое крещение.

Прими мое серебро.

Лето, лето вокруг, полное полевых цветов, шмелей и стрекоз! Мне хочется сплести тебе венок из ромашек, но я забыл, как плести венки, а когда-то умел в детстве: Тогда, хотя бы, погадаю на лепестках «любит — не любит».

— Любит! Любит! — кричит Денис и прыгает от восторга, когда последний счастливый лепесток я кладу себе на язык и проглатываю.

…Дом встречает нас распахнутыми дверями и окнами. Мои алкоголики сидят в беседке, пьют и что-то темпераментно обсуждают. И Арсений с ними, ружье его опасно висит на оленьих рогах в гостиной — только бы не выстрелило под занавес. Мне захотелось спрятать стволы, учитывая непредсказуемость июньского пьянства и то, что перегревшийся Рафик находится в равнобедренном любовном треугольнике. Бедный Олег!.. Но я оставил эти мысли. Мы заперлись в спальне и опять предались любви.

Сейчас я скажу парадоксальную фразу: с Денисом мы занимались любовью в каждой стране, на каждом континенте, потому что мы лежали на полу, и под нами пестрела разноцветными лоскутками политическая карта мира: я целовал тебя в Америке, а фонтан оргазма хлынул где-то в Африке, но несколько горячих капель упало и в Европу. Амстердам вообще затопило. Катастрофа!

…Изможденный, ты заснул, укрывшись пледом, поджав под себя коленки, обеими руками обнимая Ботаника Багратиона — я хотел сделать снимки, но кончилась пленка…

…кончилась пленка…

…кончилась пленка…

Другой кассеты у меня, увы, не оказалось. Хлынул ливень, в небе застучали барабаны и зазвенели медные оркестровые тарелки. Где-то далеко прогрохотал гром: Хочу быть взят на небо в теле, минуя физическую смерть. Разве такое возможно? Конечно, возможно, ведь Господь Всемогущ! Эх, склеить бы здесь, в садовой столярке, огромный воздушный шар-монгольфьер, посадил бы я с собой в гондолу Дениса, Рафика, Олега, Арсения, Ботаника Багратиона, Гелку для балласта… Прихватили бы мы с собой вино, свежесрезанные розы и хризантемы из сада, чучело Мура, фотокамеру, бинокль Сваровского, коллекцию старых пластинок и ворвались бы в грозовые тучи с шарами, искрами и со смехом, под взрывы хлопушек моих небесных арлекинов — к Богу, в Парадиз! И навсегда бы осталось загадкой исчезновение пятерых небесных странников, потому что не было свидетелей и некому было бы свидетельствовать.