Орас настолько рассвирепел, что даже не усомнился в правдоподобии такого утверждения, не вспомнил о поведении Арсена по отношению к себе. Он, не колеблясь, обвинил этого честного человека в сообщничестве с наглой женщиной и желании навязать ему ребенка. Он забыл, что у него нет ни имени, ни состояния, ни положения и, следовательно, Арсену не было никакого прока так грубо его обманывать. В этот миг он думал только о раскаянии Марты, разыгранном с целью избавиться от него. Охваченный внезапной яростью, в припадке подлинного безумия он бросился на нее с криком:

— Я убью тебя, бесстыдная тварь, убью твоего сына и себя!

Орас взмахнул кинжалом и, желая, наверное, только испугать Марту, нанес ей, когда она бросилась защищать сына, не смертельный удар, нет, — придется сказать об этом, рискуя закончить довольно пошлой развязкой единственную сколько-нибудь серьезную трагедию, разыгранную Орасом за всю его жизнь, — всего лишь легкую царапину.

При виде крови, обагрившей прекрасную руку Марты, Орас, думая, что убил ее, попытался заколоть и себя. Не знаю, зашло ли бы его отчаяние так далеко, но едва острие кинжала коснулось его жилета, как некий человек, или, верное, призрак, выросший перед ним из-под земли, бросился к нему, обезоружил и довольно грубо вытолкал на лестницу, крикнув ему вдогонку с язвительным смехом:

— Паясничать, благородный Орас, отправляйтесь в балаган, а виселицы добивайтесь не здесь, а в другом месте!

Орас, пролетев несколько шагов, ударился о стену, схватился за перила и, услышав шаги Арсена, поднимавшегося навстречу, обратился в бегство, опустив голову, надвинув шляпу на глаза и бормоча в ужасе: «Я, очевидно, сошел с ума! Все это сон, наваждение, иначе мне не привиделся бы Ларавиньер, — ведь его убили прошлым летом у монастыря Сен-Мерри, на глазах у Поля Арсена».

Он вскочил в дрожки, велел везти себя во всю прыть, на какую была способна дряхлая кляча, в Бур-ла-Рен, где пересел в первый попавшийся дилижанс. Теперь он спешил покинуть Париж; ему казалось, что всякую минуту его могут задержать по обвинению в убийстве. Я напрасно прождал его весь вечер; внесенный за наши места задаток пропал, но я никак не мог предположить, что он уедет без меня, без вещей и без денег. Когда наш дилижанс ушел, я побежал к Марте и там узнал обо всем, что случилось.

— Он не убил бы меня, — сказала Марта с презрительной улыбкой, — но себя мог слегка поранить, если бы мне на помощь не явился выходец с того света.

— Что вы хотите сказать? — спросил я. — Уж не сошли ли вы тоже с ума, дорогая моя Марта?

— Смотрите, как бы вам не сойти с ума, — ответила она, — а это может случиться от счастья и неожиданности. Ну как, теперь вы достаточно подготовлены? Можно вам сообщить совершенно невероятное и радостное для нас всех событие?

— Довольно предисловий! — сказал Жан, выходя из комнаты Марты. — Я хотел дать ей время подготовить вас к объятиям мертвеца, но сам горю нетерпением обнять своих живых друзей.

Я действительно сжимал в объятиях предводителя бузенготов, который собственной персоной, живой и невредимый, стоял передо мной. После боя его бросили вместе со всеми мертвецами в церковь Сен-Мерри; очнувшись, он почувствовал, что еще не оборвалась нить, которая связывала его с жизнью, и дополз по окровавленным плитам до исповедальни; на следующий день его подобрал и спас один добрый священник. Этот достойный христианин укрыл его у себя и ухаживал за ним в течение долгих месяцев, когда Жан находился между жизнью и смертью. Но священник, человек робкий и боязливый, сильно преувеличил опасность преследований, начатых против жертв шестого июня, и не позволил Жану сообщить о своей судьбе друзьям, уверив его, что нельзя этого сделать, не компрометируя их и не подвергая себя суровости правосудия.

— Я был тогда так слаб душой и телом, — говорил Ларавиньер, рассказывая нам свою историю, — что не перечил своему благодетелю; а страх его был так велик, что, не дождавшись даже, пока я хоть немного оправлюсь, он свез меня к своим родителям, добрым овернским крестьянам, и они укрыли меня у себя в горном селении. Надо сказать, за мной ухаживали очень хорошо, но кормили весьма скудно и немало мучили, уговаривая исповедаться; люди они благочестивые, а так как мне было совсем худо, им каждый день казалось, что пришел мой час отдать богу душу. Этот час и правда недалек: не нужно обманываться, друзья мои, хотя меня и поставили на ноги и я достаточно силен, чтобы выгнать господина Ораса Дюмонте. Я основательно покалечен и трещу по всем швам. Две пули в груди да штук двадцать рубцов, которые тоже дают о себе знать. Но мне захотелось умереть под серым небом моего нежно любимого Парижа, на руках у моих друзей и сестры моей Марты. Чего же мне жаловаться — страдать я привык, лечиться не собираюсь, от исповеди избавился и надеюсь спокойно провести те немногие дни, которые мне осталось дожить; ведь в обвинительном акте против патриотов шестого июня не упоминается о моей невзрачной особе. Да, черт возьми! Я не похорошел, милая Марта, и вам нечего бояться, что вы влюбитесь в того Жана, которого знали когда-то таким красавцем, с нежным цветом лица, густой бородой и большими черными глазами!

Жан продолжал шутить весь вечер. Вернулся Арсен, который уже виделся с ним (от Поля скрыли выходку Ораса), и мы поужинали все вместе, радуясь неизменному веселью нашего «призрака». Видя, как он оживлен и счастлив, Марта не могла поверить, что болезнь его неизлечима. Да и сам я, наблюдая, как много сил и воодушевления осталось еще в этом истощенном теле, не мог отказаться от надежды; но, боясь обмануться, я подверг его долгому и тщательному осмотру. Какова же была моя радость, когда я нашел, что состояние Ларавиньера не так опасно, как он думал, и убедился, что его можно вылечить! В течение нескольких месяцев это стало моей основной заботой, и благодаря здоровому организму и редкому терпению моего пациента он быстро стал поправляться и возвращаться к жизни. Нежные заботы Марты и Арсена немало тому способствовали. Жан еще более сблизился с молодой четой и от души радовался их прекрасному, счастливому союзу. «Видишь ли, — признался он мне однажды, — когда-то я воображал, будто влюблен в Марту, она тогда была несчастна с Орасом; на самом деле это было лишь дружеское чувство. Теперь, когда любовь Арсена возвысила ее и вознаградила за все страдания, я вижу, к великой своей радости, что люблю ее как сестру».

Я не стану рассказывать вам историю Ларавиньера, дальнейшая его жизнь слишком богата событиями, чтобы излагать ее вкратце и наспех. Могу только добавить, что, верный своему неизменному беспредельному героизму, он погиб — на этот раз, увы, действительно погиб — на баррикадах, с оружием в руках, сражаясь рядом с Барбесом,[158] избежав, по крайней мере, ужасов тюрьмы Мон-Сен-Мишель!

Что касается Ораса, то через несколько дней после его внезапного отъезда я получил письмо из Исудена, в котором он признавался во всем, описывал свой стыд и раскаяние и просил прислать его кошелек и чемодан. Я был тронут его печалью и глубоко огорчен жалким положением, в котором он очутился по своей собственной вине, хотя ему так легко было оставить по себе добрую память. У меня еще оставались кое-какие опасения на его счет, и я даже собирался проводить его до самой границы, чтобы усовестить и утешить, но письмо его, весьма разумное, убедило меня, что это лишнее, и я ограничился тем, что послал ему вещи и деньги, пообещав от имени Марты и всех остальных простить, забыть и соблюсти тайну.

Издатель этой истории покорнейше просит читателей дать со своей стороны такое же обещание, тем более что последнее безумство Ораса не повредило счастью Марты, а сам Орас стал превосходным молодым человеком, степенным, усидчивым и безобидным, — правда, немного высокопарным в разговорах и вычурным в своих писаниях, но вполне благоразумным и сдержанным в поведении. Он побывал в Италии, откуда посылал в газеты и журналы довольно примечательные и весьма поэтические путевые записки, на которые никто не обратил внимания, ибо таланты сейчас встречаются повсюду. Он служил воспитателем у богатого неаполитанского вельможи, но, подозреваю, ему пришлось уйти, не доведя своих учеников даже до четвертого класса, так как он стал ухаживать за их матерью. Затем он разразился напыщенной драмой, которая была освистана в театре Амбигю, сочинил еще три романа о своей любви к Марте и два — о любви к виконтессе, писал довольно умеренные передовые в нескольких оппозиционных газетах. Наконец, увидев, что его успех в литературе не соответствует его таланту и запросам, он мужественно решил закончить юридическое образование; теперь он усердно старается создать себе клиентуру в своей провинции, где, я надеюсь, вскоре станет самым блестящим адвокатом.

ПРИМЕЧАНИЯ

Мопра

Жорж Санд работала над романом с лета 1835 года по весну 1837 года. Первая публикация — в журнале «Ревю де Дё Монд» («La Revue des Deux Mondes») с апреля по июнь 1837 года. В том же году у издателя Боннёра вышло отдельное издание «Мопра» в двух томах. Критические отзывы, появившиеся в периодической печати, отметили в новом романе Жорж Санд логическое продолжение свободолюбивых идей, звучавших в предыдущих произведениях писательницы. Характерно вместе с тем, что буржуазно-либеральная критика стремилась истолковать роман в духе отвлеченных принципов любви, гуманности и сотрудничества классов. Так, в большой статье о «Мопра» критик «Ревю де Пари» Шодзэг (в номере от 22 октября 1837 года) назвал роман «великолепной поэмой», в основе которой «разгадка вопроса, стоящего перед нашим веком». Этой «разгадкой», по Шодзэгу, оказывается якобы содержащаяся в романе проповедь примирения и сотрудничества дворянства (Мопра), духовенства (аббат Обер) и народа (Пасьянс).

На русском языке роман впервые увидел свет в журнале «Московский наблюдатель» за 1837 год (тт. 13–14), в переводе И. Проташинского; в 1839 году появилось отдельное издание в «Библиотеке романов, повестей и путешествий, издаваемых Н. Н. Глазуновым». Краткий анонимный отзыв в разделе «Новые книги» журнала «Библиотека для чтения» (1837, т. 37) не пошел дальше более чем вольного пересказа в духе чувствительной любовной истории. В 1841 году В. Г. Белинский опубликовал в «Отечественных записках» (т. 16, №. 6) рецензию на новое русское издание «Мопра» («Бернард Мопрат, или Перевоспитанный дикарь»; СПб., 1841), рекомендуя роман как «одно из лучших созданий Жоржа Санда». «Сколько глубоких практических идей о личном человеке, сколько светлых откровений благородной, нежной женственной души! И какая человечность дышит в каждой строке, в каждом слове этой гениальной женщины!»[159] — восклицал Белинский, утверждая, что рассказ Жорж Санд это «сама простота, сама красота, сам ум, сама поэзия».