— Убей меня бог, если я помню! — ответил Орас. — Но не думаю, чтобы я мог это сделать.

— Тогда вам следовало бы перед ней оправдаться; ведь ей сказали, что вы хвалились тем, чем порядочный человек никогда не хвалится.

— Натощак! — подхватил другой. — Но in vino veritas,[155] не так ли, Орас?

— В таком случае, — ответил Орас, — как бы я ни был пьян, я ничем не мог похвастаться.

— Он хочет сказать, — вмешалась Прозерпина (так называл в этот вечер Орас любовницу хозяина дома), — что ему нечем хвастаться. Я такого же мнения. Ваша сухопарая виконтесса костлява и скользка, как ракушка.

— Она очень умна, — возразил кто-то. — Сознайтесь, Орас, вы были в нее влюблены!

— Возможно. Но если и был, то теперь решительно ничего не помню.

— Однако говорят, вы настолько хорошо все помнили, что рассказывали довольно любопытные подробности о вашем пребывании в деревне прошлым летом.

— Что означает этот допрос? — сказал Орас, подняв голову. — Я нахожусь перед судом?

— О нет! — сказала Прозерпина. — Это всего лишь исправительная полиция. Ну-ка, мой прекрасный поэт, расскажите нам все по-дружески. Виконтесса не стала бы вас так ненавидеть, если бы она вас так не любила.

— А с каких же пор она удостоила меня своей ненависти?

— С тех пор как вы ей изменили, прелестный ветреник!

— Если этого не случилось, то по вашей вине, жестокая прелестница! — ответил Орас тем же насмешливым тоном.

— Так вы признаетесь, — подхватила она, — что поклялись ей в верности до гроба?

— Долго еще это будет продолжаться? — со смехом спросил Орас.

— Несомненно одно, — сказал кто-то, — вы чем-то сильно раздосадовали виконтессу, она очень дурно о вас отзывается.

— Любопытно, что же она может сказать обо мне дурного?

— Вы хотите знать?

— Пожалуй.

— Так вот, она утверждает, что вы бедны, а вы выдаете себя за богача; что вы мальчишка, а стараетесь походить на мужчину; что все женщины гонят вас, а вы разыгрываете победителя.

«Вот оно, — подумал Орас, — настало время выдержать бурю».

— Если виконтессе угодно наносить подобные оскорбления, — твердо произнес он, — то я, не зная способа отомстить женщине, ограничусь тем, что скажу: она ошибается. Но если мужчина осмелится повторить это, хоть на миг усомнившись в моей честности, я отвечу, что он лжет.

Собеседник, которому был адресован этот ответ, сделал гневное движение. Но сосед удержал его и поспешил сказать довольно недвусмысленным тоном:

— Кто же здесь оспаривает вашу порядочность? Если вы выдали тайну своих отношений с женщиной после выпивки, когда признания действительно срываются у нас с языка незаметно для нас самих, виконтесса, клевеща на вас, заходит в своей мести слишком далеко. Но что, если вы сами оклеветали ее? Что, если с досады на ее отказ вы солгали? Тогда простительно, что она платит вам тем же.

— Но вы-то, сударь, — сказал Орас, — вы, кажется, сомневаетесь? Я хотел бы знать ваше мнение на этот счет.

— Я придерживаюсь того мнения, что вы были ее любовником, под воздействием винных паров кому-нибудь проговорились и тем самым совершили величайшую неосторожность.

— Как вы на это смотрите, господа судьи? — сказала Прозерпина, наполняя бокал Ораса. — Ждем вашего приговора.

— Преступник заслуживает самое большее двухдневного заточения в молельне госпожи де ***.

Тут назвали имя прекрасной вдовы, на которой Орас недавно еще рассчитывал жениться.

— Ах, значит, существует обвинительный акт относительно этой особы тоже? — спросила Прозерпина, глядя на Ораса так укоризненно, что он чуть не задохнулся от тщеславной радости.

Хотя Орас был слегка навеселе, он понял, что ему нужно сохранить ясную голову, и отставил бокал; он пытался по лицам окружающих угадать, что означает эта атака: расставляют ли ему коварную ловушку или же дружески над ним подтрунивают? Решив, что здесь нет недоброжелательства, он стал шутливо отвечать на все расспросы. Последние слова Прозерпины пролили свет на одно до сих пор загадочное для него обстоятельство: он понял, что не кто иной, как виконтесса, очернила его в глазах вдовы. Кроме того, ему стало ясно, что она старается повредить ему во мнении друзей; из того, что произошло сегодня вечером, можно было заключить, что ее ожесточенные нападки на него были следствием оскорбленного чувства. Ему показалось, что все склонны смотреть на дело именно так и, буде это подтвердится, счесть все возведенные на него обвинения клеветой разгневанной ревнивой женщины. Оправдаться он мог, только признавшись в своей близости с виконтессой; но признаться в этом — значило заслужить упрек в фатовстве, который он упорно отводил чуть ли не целых полчаса. Оставался один выход: напиться до бесчувствия, чтобы получить право говорить как бы помимо своей воли. Орас так и поступил.

Но в силу одной из странных особенностей нашего сознания, которое угасает, когда мы хотели бы его сохранить, и упорно не желает нас покинуть, когда мы рады бы от него избавиться, — чем больше Орас пил, тем трезвее, казалось, становился. У него разболелась голова, отяжелели веки, заплетался язык, но никогда его мысль не работала с такой ясностью. Однако нужно было плести вздор, и он плел вздор. Позже, когда я своими расспросами припер его к стенке, он мне сам во всем признался. Он разыграл опьянение, не будучи пьяным, и, притворившись, что ничего не соображает, прекрасно сообразил, какие неоспоримые доказательства истины следует привести. Он это делал даже со злорадством, негодуя на коварное создание, желавшее опозорить его, и наконец изведал мрачное наслаждение мести, видя, как слушатели аплодируют каждому его признанию и отмечают их, как бы намереваясь разоблачить его хитроумного врага — виконтессу.

Но вдруг хозяин дома, поднявшись, чтобы проститься с уходящими гостями, произнес с холодным презрением следующие грубые слова: «Ступайте спать, Орас; хотя вы охмелели не больше моего, вы ведете себя как пьяный…»

Последнего слова Орас не слышал, и я остерегусь повторить его. Ораса словно громом поразило; ноги его подкосились, язык не повиновался. Его усадили в карету и скорее выбросили, чем высадили у дверей Луи де Мерана, где Орас нашел временное пристанище после того, как съехал со своей квартиры. Что он пережил, оставшись один, способен понять лишь тот, кто сам может упрекнуть себя в подобном презренном поступке. Он не в силах был дотащиться до кровати и, жестоко страдая, провел остаток ночи в кресле, пытаясь осознать весь ужас своего положения. Муки Ораса еще усилились оттого, что его сознание совершенно прояснилось и он не обманывался более, — он знал, что отныне вызвал осуждение, недоверие и презрение в людях, которых он хотел поразить и обмануть, и что, при всем превосходстве ума, сам попался в расставленную ему ловушку. Теперь он понял, какому его подвергли испытанию и как он должен был себя вести, чтобы выйти из него с честью. Если бы он достойно и мужественно встретил все обвинения Леони, продолжая хранить в тайне ее минутную слабость, и пренебрег бы подозрениями вместо того, чтобы отвести их от себя, прибегнув к гнусной мести, то, хотя его судьи были не слишком сведущи и не отличались чрезмерной щепетильностью в такого рода вопросах, у них нашлось бы достаточно терпимости, чтобы все простить. Порицая его тщеславие, они все же оценили бы его благородство и доброту. Эти легкомысленные молодые люди, которые во многих отношениях были ничуть не лучше его, все же получили в свете какое-то подобие рыцарского воспитания, и оно внушило бы им известное великодушие, если бы Орас первый подал пример. Не сумев подняться на эту высоту, он пал ниже, чем того заслуживал.

Сомнений больше не оставалось. В карете четверо или пятеро участников ужина, притворившись, будто поверили, что Орас спит, — так же как он притворился спящим, — намеренно обменивались вслух весьма нелестными и ироническими замечаниями на его счет. А он вынужден был молчать, ибо вынужден был делать вид, что ничего не слышит. Ему хотелось закричать, страшные судороги пробегали по его телу, но впервые в жизни он не поддался нервному припадку и нашел в себе силы сдержаться, ибо видел, что ему не поверят и только поднимут его на смех. Поистине, это была слишком суровая кара для молодого человека, повинного лишь в тщеславии, ветрености и недомыслии.

Было уже за полдень, когда в комнату вошел Луи де Меран — с таким суровым видом, что Орас, не вынеся столь непривычного обращения, закрыл лицо руками, чтобы скрыть слезы. Луи, обезоруженный его горем, пододвинул стул, сел рядом с ним и, ласково взяв его за руки, заговорил, проявив при этом больше ума и возвышенных чувств, чем можно было от него ожидать. Это был довольно невежественный молодой человек, избалованный с детства, но по натуре добрый, — отзывчивое сердце, когда нужно, пробуждает ум.

— Орас, — сказал он, — я знаю, что произошло ночью за ужином, на котором я не хотел присутствовать, чтобы не быть свидетелем вашего унижения. Я бы не утерпел, вступился бы за вас и только бы нажил неприятности со стороны людей, которых вынужден предпочитать вам и в силу давней дружбы, и оказанных взаимных услуг. Я сделал все, чтобы помешать вам пойти вчера в театр; вы не пожелали понять мои намеки. Кончилось тем, что вы разоткровенничались и тем самым еще ухудшили свое положение. Вы, несомненно, во многом виноваты, но, по совести сказать, ошибки ваши кажутся мне простительными; однако вы не найдете ни малейшего к вам снисхождения в холодном, высокомерном свете, куда вы захотели проникнуть с такой самонадеянностью, предварительно не изучив его. У вас есть непримиримый враг, и вы вправе отвечать ему обидой на обиду, оскорблением на оскорбление. Это коварная женщина, и я на собственном горьком опыте убедился, как необходимо ее остерегаться. Но она имеет положение в свете, а вы нет. Насмешники будут за вас, люди влиятельные — за нее. Она изгонит вас отовсюду, так же как изгнала от госпожи де ***. Послушайтесь меня, оставьте Париж, отправляйтесь путешествовать, удалитесь, пусть о вас забудут. А если вы непременно хотите вернуться в то общество, которое — разумеется, весьма произвольно — называют хорошим, появитесь не раньше, чем добьетесь обеспеченного существования и литературной известности. Проступок ваш серьезен: вы хотели обмануть нас. К чему? Никто из нас не стал бы вас попрекать бедностью и незнатным происхождением. С вашим умом и способностями вы рано или поздно были бы приняты в нашем обществе; может быть, это было бы не так скоро, зато более надежно. Вы же, не завоевав твердого положения, захотели сразу насладиться богатством и почетом, между тем как приобрести их вы могли бы только своим трудом и достойным, скромным поведением. Если б я знал, что вам не двадцать пять лет, а только двадцать, я больше опекал бы вас. Если бы я знал, что вы сын мелкого провинциального чиновника, а не внук парламентского советника, я отговорил бы вас от этой детской затеи и не позволил бы вам переделывать свою фамилию на дворянский лад. Если бы я знал, что у вас нет состояния, я не толкнул бы вас на такой образ жизни, которым вы можете опозорить свое доброе имя. Ошибка сделана. Предоставьте времени, унимающему злословие, и моей дружбе к вам, которая остается неизменной, ее загладить. Вы талантливы, образованны. Если вы будете действовать разумно, вы когда-нибудь достигнете столь же высокого положения, как те блестящие особы, которые поразили вас своими непринужденными манерами, — и тогда, возможно, вы взглянете на них с сожалением. Обещайте мне, что уедете и не совершите никаких сумасбродств, пытаясь отомстить за возведенные на вас обвинения. Будь у вас даже дюжина дуэлей, вы не докажете, что говорили правду, и только придадите этому происшествию ненужную огласку. Для путешествия вам потребуются деньги; вот они. Этого, конечно, не хватит, чтобы жить за границей на широкую ногу, как сыну состоятельных родителей, но вполне достаточно, чтобы скромно ждать результатов своего труда. Вернете, когда сможете. И пусть это вас не беспокоит. Я богат, и поверьте, что никогда еще с большим удовольствием не ссужал вас деньгами.