Думаю, именно с того времени я стала замечать на себе взгляды мужчин. Не преувеличивая, могу сказать, что многим я приходилась по вкусу. Но их знаки внимания не производили на меня большого впечатления. Я чувствовала скорее изумление, затем стеснение и стыд. В семье Бертен не принято было подшучивать над женским целомудрием.


В то время дела наши оставляли желать лучшего. Со смертью отца нам пришлось покинуть мрачные комнаты в отеле Марешоссе. Мы переехали на улицу Басс, в квартиру еще менее привлекательную и еще более сырую. Стоило пройти даже небольшому дождику, как сквозь потолок и стены начинала сочиться вода. А в Пикардии дожди идут довольно часто.

Трудно сказать, что было более неприятным: непрекращающиеся потоки воды или стойкий запах грязи и гнили.

Два или три года я прожила с матерью, двумя сестрами и младшим братом в квартале, названия которого даже не помню. Спертый воздух там всегда был пронизан резкими запахами. Я вспоминаю лавки ремесленников, теснящиеся в маленьких улочках, откуда не видно даже неба. Поистине беспросветное существование.

Жан-Лоран и я любили играть в этом лабиринте улиц и переулков. Мы часто подворачивали лодыжки на отвратительных мостовых, наши ноги скользили по грязи. Но лечить нас все равно было некому. И мы привыкли обходиться без этого, поскольку были в том возрасте, когда ничего не страшно, пока есть мама и пока желудок более или менее полон.

Конечно, мать мечтала о том, чтобы ее детям повезло больше, чем ей самой и чем всем ее землякам, чьи жизни были отданы мануфактуре Ван Робе. И когда отец Лерминье пришел к маме просить отдать меня в приходскую школу, чтобы я получила по крайней мере начальное образование, она охотно согласилась. Это было вознаграждением за ее работу по хозяйству в доме священника, которую мать выполняла из чистого великодушия.

— Это пойдет тебе на пользу, моя Жанетта…

Мама поздравила меня с заслугой, которая принадлежала вовсе не мне.

— У тебя есть дар нравиться людям. Это хорошо, моя девочка.

Я с гордостью учила алфавит и правила орфографии. Но изумление не покидало меня. «Огромная ворона» была так добра, взяв меня под крыло. Но почему меня, а не моих сестер, не кого-то другого?

Моя мать и Лерминье спасли меня от мануфактуры. Начальное образование, которое я получила, вырвало меня из лап прядильной фабрики.

И вот пришло время, когда в моей голове накопилось достаточно знаний, чтобы помогать мадемуазель Барбье, модистке Аббевиля, в ее ателье. Это место досталось мне тоже не без помощи мамы.

Ни знаменитые сплетницы нашего района, ни наглец Адриен не проронили ни слова, когда я поступила на обучение к мадемуазель Барбье. Но я прекрасно знала, что они при этом думали. Повезло же Марии-Жанне! Конечно, это ведь куда лучше, чем чистить горшки или ухаживать за ворчливыми стариками, распространяющими запах пота, кислого молока, грязной одежды, если не хуже. И это легче, чем вкалывать на фабрике под грозные выкрики младшего начальника.


Когда я впервые переступила порог маленькой лавочки Виктории Барбье, то была не на шутку взволнованна. Я увидела сокровища, ни имени которых не знала, ни даже о существовании которых не догадывалась. Их красота ослепила меня.

У Барбье каждый день создавалось что-то новое. Придумывались платья и чепцы, украшались перьями, цветами, лентами, продавались шейные платки, перчатки, косынки, муфты, даже веера. Ах! Мода, ее формы, ее обычаи! Казалось, мадемуазель Барбье знала все, и она стремилась передать свои знания мне. Для меня это была большая удача. Хозяйка умела объяснять, правда, иногда понять ее было непросто. Мадемуазель Барбье часто упоминала слово «ухищрения», и оно казалось мне самым красивым на свете. Ухищрения… А «безделушка»? Тоже звучит прелестно. Я не уставала повторять эти слова, наслаждаясь ими, как музыкой.

Все, касающееся швейного мастерства, оказалось весьма занимательным. Я хорошо ладила с хозяйкой и девочками-коллегами, осваивая настоящую профессию. Я узнала, что скрывалось под знаменитым словом «ухищрения». Это выбор и ткани, и выкройки, и расцветок! Когда мадемуазель и ее клиентки, которые приятно пахли пудрой и фиалкой, начинали обсуждать наряды, из их уст рекой лились названия диковинных цветов. Немного смешные, конечно, но чудесные. «Бледная потревоженная птичка», «хвост канарейки»[9], «брюхо самки оленя»[10], «испанский усопший», «бедро взволнованной нимфы»[11], «смех мартышки», «паук, замышляющий преступление»… Вот так карнавал! Вначале другие девочки-швеи потешались надо мной. Я сердилась, будучи не в силах разгадать их веселую трескотню, из которой не понимала ни слова. Моему изумлению не было предела, но такова уж мода! Она играет со словом, как с пером или ленточкой.

По воскресеньям и в праздники я помогала маме. Мы навещали больных и ухаживали за ними. Это была работа не из приятных, но она мне нравилась, потому что я проводила время вместе с мамой. Я любила возвращаться с ней домой рука об руку, напевая песни, тихо разговаривая. Я обожала маму, и она платила мне тем же.

А затем меня постигло второе горе: Жан-Лоран подхватил лихорадку, от которой так и не оправился.

Жан-Лоран, мой маленький, самый младший братишка, я так хотела уйти вместе с ним! Что там, на небе делать маленькому мальчику, одному в его десять лет… Отец Лерминье рассказал мне, что делают малыши на небесах. Но кому нужны слова, даже самые красивые, если не стало маленького мальчика? Тут нечего говорить, нечего объяснять.

Из-за постигшего меня несчастья я отгородилась от мира. Мне было необходимо уединение, и я пряталась в моем горе, отдаваясь ему без остатка. Месье Лерминье сказал, что страдание очищает душу, что человек, испытав его, становится добрее. Это все пустые слова. Я, напротив, стала озлобленной и начала чувствовать ненависть ко всем детишкам десяти лет, живым и полным сил.


После смерти Жана-Лорана младшим ребенком в семье стала я. Дом постепенно пустел. Сестры ушли в Амьен[12] искать лучшей доли, пытаясь устроиться в парикмахерском деле. На улице Басс не осталось никого, кроме меня и матери. Узы, связывающие нас, стали еще крепче. Кроме того, мы были очень похожи — как внешне, так и по духу. Я превратилась в зеркало молодости, в котором мама снова видела себя ребенком. В семье Бертен было две Марии-Маргариты: большая и маленькая.

С понедельника по субботу все мое время принадлежало мадемуазель Барбье. Магазинчик открывался в десять утра, но уже задолго до этого я вовсю хлопотала в ателье. Девушки украшали салон. Лишь один перерыв в час дня — и мы снова подбирали бархатные цветы, гофрировали кружева, погружались в океаны тканей кремового цвета, гроденапля[13], в прозрачность газа и барежа[14]. Я восхищалась красотой материй, но еще больше ловкостью хозяйки, превращавшей их в прекрасные туалеты. Я была без ума от безделушек и украшений на тканях, от браслетов и колье, похожих на цветы. Ателье служило садом, где меньше, чем за час, расцветали маки, маргаритки, пионы, розы…

Мадемуазель Барбье была не просто модисткой. Она являлась созидательницей и в свое дело вкладывала душу.

Мало-помалу я стала замечать, что снова мечтаю. Мне хотелось стать королевой, чтобы царствовать над тканями и цветами, как моя хозяйка.

Шли годы. Придя как-то утром в магазин, я увидела, что мадемуазель Барбье печальна как никогда, а девушки плачут. Дела шли не слишком хорошо, хозяйка не могла больше позволить себе держать трех помощниц. Поскольку я пришла последней, то должна была уйти первой, хотя и проработала у Барбье семь лет. Я уже почти освоила профессию, и мои навыки обязательно пригодились бы в каком-нибудь другом ателье. Оставалось только найти его! Однако модистки не росли как грибы на дороге. И в мануфактуру устроиться стало непросто. Можно было последовать примеру сестер и отправиться искать работу в другом месте. Но уйти означало остаться одной вдалеке от дома, вдали от своих…

А верзила Адриен только ухмылялся. Он все повторял, что не стоит беспокоиться, что у него на меня всегда были виды.

Наконец, я решилась. Моя крестная мать Готеро убедила меня, что в Париже довольно работы и жалованье намного выше. Итак, вперед — в Париж!

Мама положила в мой чемодан кружевной платок, карманный кошелек, вышитый в клетку голубым шелком, и гребень, который достался ей от моей бабки, Мекиньон. Не забыла она и про молитвенник, подарок месье Лерминье. Напоследок мать заверила меня, что Божественное Провидение не оставит без внимания такую девушку, как я, и обязательно одарит своей милостью. Нужно верить в это и не бояться грядущего. Я ушла, и на улице Басс в доме семьи Бертен не осталось никого, кроме одной Марии-Маргариты.

Глава 2

Это произошло весной 1762 или 1763 года. Я открыла для себя Париж. Он совсем не был похож на тот город, который я надеялась увидеть.

Мне исполнилось всего пятнадцать лет, я впервые оказалась вдали от дома, совсем одна. Нужно было всему учиться, многое увидеть. Мадемуазель Барбье говорила, что у меня есть способности! Она не сомневалась в том, что я, обладая привлекательной внешностью и вкусом, не пропаду. Но это было только началом, которое оказалось трудным.

В Аббевиле я была помощницей модистки, в Париже — абсолютно никем. Я чувствовала себя крошечной, почти невидимой. В огромном многолюдном городе я была одинока как никогда.

Свою первую ночь в Париже я провела на улице Жювери в доме подруги Виктории Барбье, рыжеволосой красавицы с белоснежной кожей, усыпанной мелкими веснушками.

Но там я оставалась недолго. У рыжеволосой подруги мадемуазель Барбье была большая семья и долги, и я ушла, чтобы не стеснять ее. Мне повезло: я быстро нашла работу и при ней новое жилье.

Сначала меня приняли в магазинчик на набережной Жесевр, потом на службу к Марии-Катерине Пекелер, в дом мод «Модный штрих» на бесконечной улице Сен-Оноре, в центре изящества и красоты. Эта улица изобиловала всевозможными магазинами. Пятнадцать трикотажных лавок, три вышивальных, полдюжины шляпных, три портняжных, пятнадцать суконных, четыре бельевых, около тридцати галантерейных (тех, что «все продают и ничего не делают»), перчаточник, дюжина скорняков, столько же портных, два десятка модисток. И все это только на одной улице!