– Ну, конечно, выступай, как благородный муж в пьесе или романе. Скажи: «О нет, моя дорогая, этого не может быть!»

Она рассмеялась, но вдруг остановилась, и наступило молчание.

Потом она притянула его к себе и прижалась щекой к его щеке.

– Дорогой, слушай, ведь это правда; правда, после всего, после нашего отчаяния, вопреки тому, что сказали специалисты! Сэр Грэхем Дюк был здесь сегодня, и он так доволен. А ты – ты доволен?

Он отстранился немного от нее, а потом схватил ее на руки и держал ее так, прижав ее голову к своему плечу и смотря на нее при свете камина; она спрятала свое лицо у него на груди, и он сел, нашептывая ей нежные слова, целуя ее волосы.

Прозвучал гонг, и постучалась Матильда.

Франческа встала.

– Я измяла тебе рубашку, дорогой. Беги смени ее, а я буду одеваться, мне надо спешить.

– Сейчас, – сказал Тони; он крикнул Матильде, чтобы она подождала, и вернулся к Франческе. – Прелесть моя, – сказал он тихо.

Они постояли мгновение близко-близко, но не касаясь друг друга; потом он наклонился, поцеловал ее в губы и вышел.

ГЛАВА IV

Сын Франчески родился в середине лета. В душном воздухе стоял аметистовый туман; день был какой-то неживой, нечем было дышать. Вечер, не освеженный дуновением ветра, приходил к концу, а по мере того, как угасал день, угасали и силы Франчески.

Она умерла на заре, с слабой, неизъяснимой улыбкой на губах, обратив последний, полный любви взгляд на Тони. А он, почувствовав на себе этот взгляд, подумал, что ей стало лучше, так была похожа эта улыбка на ее обычную, немного насмешливую, бесконечно нежную улыбку.

Он встал на колени подле ее большой кровати, с которой сняты были все занавески, и взял тонкую руку Франчески в свою. Тысяча самых разнообразных воспоминаний, сменяя одно другое, зароились в его голове, навевая на него чувство тяжкой, невыносимой усталости.

– Господи, когда наступит день? – сказала Фай… – У нас есть сын… – Как бесконечно давно Фай говорила это… День их свадьбы… желтые розы, которые слуга где-то достал – странно, как эти люди умеют все доставать!.. О, зачем доктор не дал ей чего-нибудь, чтобы поднять ее? В ней было столько жизненной силы… в тот день на охоте – после несчастья…

Ему показалось, что рука ее задрожала, он поднял свое растерянное лицо; Фай смотрела на него тихим, ясным взором.

– Тебе лучше? – спросил он хриплым голосом. Она улыбнулась, нежно смотря прямо в его голубые глаза, понимая его. Губы ее задвигались.

– Фай! – громко закричал он в невыразимой тоске.

Она всегда заботилась о нем, угадывая, что ему нужна такая любовь; она сделала страшное усилие; оно было последним.

А в детской Рекс все время плакал; Дора смотрела на него, сидя на коленях у Эмилии, и выражала по-испански свои наблюдения.

– Какой он маленький и смешной! – серьезно говорила она; одни лишь пальчики его ног, по ее мнению, были похожи на обыкновенные – человеческие.

Рекс походил на мать; у него были такие же темные глаза, и пушок на его голове был такого же золотистого цвета, как волосы Франчески.

Он был очень нервным ребенком – все время плакал, и, слушая его, Эмилия приходила в отчаяние.

– Что за ребенок, – говорила Дора, – плачет, плачет, плачет!

Тони увидел своего сына только через месяц после его рождения.

Он как-то случайно зашел в детскую, только для того, чтобы дать указания по поводу предстоящего ремонта; он только что вернулся с осмотра своих ферм и был в сапогах и гетрах.

Он вошел и остановился в дверях, не замеченный ни Эмилией, ни Дорой.

Франческа очень любила украшать детскую. Ему вдруг вспомнилось, как однажды она ездила выбирать изразцы для камина в магазине Гуда – в этот день они завтракали в ресторане. Тысяча самых незначительных подробностей, связанных с этим днем, воскресла в его памяти; все это были пустяки, но они стали бесконечно дороги, будучи связаны с памятью о той, которой уже не было. К платью Франчески в этот день были приколоты гардении. Они вместе поехали к Гуду. Франческа говорила, что это лучший магазин в городе, потому что, когда подходишь к нему, дверь отворяется сама собой. Над какими пустяками могут смеяться люди, когда они счастливы.

Напротив входа, на блестящих глазурованных черепицах, стоял оловянный солдатик и постоянно раскланивался.

– Нам нужно поставить такого же, посмотри хорошенько, как он устроен, и запомни, – сказала Франческа.

Тони шагнул в комнату, и Дора бросилась к нему с протянутыми руками, топая своими ножками в зеленых башмачках.

– Подними меня, подними! – требовала она. Он поднял ее. Когда она прижалась к нему своей щекой и он почувствовал на своем лице это нежное мягкое прикосновение, ему показалось, точно он испытывает давно забытую ласку женщины, которая хочет его утешить, и на минуту горе его стало не так ужасно.

– Здравствуй, милашка, – сказал он Доре, направляясь к Эмилии, которая встала и печально смотрела на него.

Тони взглянул на своего сына, и лицо его приняло упрямое выражение.

– Это вот – вместо нее.

Рекс поднял глаза и серьезно посмотрел на отца; у него были точно такие же темно-янтарные, прозрачные глаза, как у Франчески, глаза сенбернара, как однажды их назвал Тони.

– Может быть, барин возьмет его на руки? – осторожно заметила Эмилия и положила Рекса на свободную руку отца, не дождавшись его ответа.

Тони взял его и стал на него смотреть; он слыхал, что отцы испытывают особое чувство к своим детям, но ничего подобного он не ощутил, держа на руках Рекса; только чувство тоски, на минуту затихшее, стало еще сильнее.

Он отдал Рекса Эмилии, поцеловал Дору и вышел.

Был чудный день, свежий, пронизанный мягким светом; наступила осень, но она шла на смену лета лишь для того, чтобы, как любовник, украсить свою возлюбленную. Розы пышно цвели второй раз, и подстриженные буксовые изгороди, пригретые солнцем, издавали острый запах.

Тони вышел и сел с трубкой в зубах в маленьком садике, засаженном розами. Он снял фуражку и посмотрел вокруг себя. День был великолепный, он чувствовал это, но, Боже, до чего бесконечно тянулись теперь дни! Мозг его начал работать над разрешением всей той задачи, которую он никак не мог решить. Жизнь его была изуродована. Смерть Фай повергла его в пропасть, из которой не было спасения, он бился в ней, ища исхода, и только ранил себя.

Ему казалось, точно его обманули и поступили с ним страшно несправедливо. Если природа требовала, чтобы два существа для своего совершенства сливались в одно, было невероятно, чудовищно, чтобы и друг, без всякой причины, это слияние могло быть нарушено и жизнь одного из них исковеркана и оставлена ему лишь для того, чтобы он жестоко страдал.

Странным и непонятным казалось то, что до женитьбы он жил один и чувствовал себя довольным и счастливым. Теперь он вновь был один, но, увы, какая разница! Мозг его был подавлен горем, и он чувствовал себя выброшенным из среды людей.

Его знакомые выражали ему свою симпатию и сочувствие его горю, а он думал: «Какое им до меня дело? У них есть дом и все их обычные интересы, к которым они через час вернутся, и им не понять моего положения. Я хорошо это знаю, так как сам был таким же».

Ему неприятно было слушать, как другие говорили о Фай; эти разговоры будили в нем какое-то ревнивое чувство. Самое место раздражало его; здесь каждая комната напоминала о прошлом, о Фай, которая была одной из женщин, оставляющих отпечаток своей личности на всем, что их окружает.

Многие интересные женщины не обладают этим свойством, вероятно, от того, что яркая индивидуальность почти всегда соединяется с некоторой сухостью, а для того, чтобы быть способной, так сказать, пропитать окружающее обаянием своей Личности, женщина должна обладать большой нежностью. Фай всю себя отдала обязанностям супруги, и для нее дом значил очень много.

Их дом и раньше был прекрасен, но она сумела внести в него уют. Во многих комнатах были собраны коллекции самых разнообразных вещей. Фай обожала коробочки и веера и любила коллекционировать маленькие модели обуви всех тех мест, по которым она сама ступала ногами во время своих путешествий с Тони; всюду лежали миниатюрные коробочки – эмалевые, черепаховые, украшенные драгоценными камнями, – в некоторых сохранились папиросы; веера были в оправе и без оправы.

Тони также иногда покупал для нее коробочки, Фай всегда благодарила его за то, что он думал о ней, и хвалила его выбор, но, так как он ровно ничего не понимал в этих коробочках и знал только, что они бывают круглые, квадратные, продолговатые и что они открываются и закрываются, то самые неудачные из них с течением времени исчезали.

Он продолжал сидеть в саду; от улицы по дорожкам протянулись длинные тени; на конюшне пробили часы, и этот одинокий звук еще больше подчеркнул печальную тишину вечернего часа.

Чувство беспредельного одиночества и полного отчаяния окутало его, точно непроницаемой пеленой.

На него напал страх. «Я ничего не могу с этим поделать; я не могу уйти от этого; я должен всю жизнь влачить это за собой». Ему казалось, точно кто-то похитил у него всякую надежду, оставив ему лишь ужас переживаемых минут.

А жизнь будет идти своим чередом!

И подумать только, что многие считают ее особой, дарованной нам милостью.

Из дома вышел Ник; он постоял, освещенный последними солнечными лучами, и медленно направился к Тони.

Он подошел к нему, сел у его ног и стал смотреть в сторону. Тони взглянул на собаку и почувствовал что-то дружественное в этом маленьком существе с хохолком жестких белых волос около ошейника. Он назвал терьера по имени, погладил его по спине, и Ник, на минуту встретившись с ним глазами, прижался к его ноге.

С неба опускалась ночь, окутывая землю темным покрывалом. Они продолжали сидеть так вдвоем; Ник своим телом грел ногу Тони, и ему казалось, что собака хочет выразить ему свою симпатию, свое сочувствие.