С этой минуты он совершенно успокоился: он понял, что тут происходит, а то, что может произойти в его собственном сердце, не слишком его тревожило — задумываться было еще рано.

Видя, что соперник очарован Метеллой, граф уже мнил себя победителем, а чтобы Оливье вполне уверился в своем поражении, Буондельмонте стал еще более ласков с леди Маубрей.

В три часа пополудни Оливье откланялся; граф предложил проводить его до гостиницы и, прощаясь с Метеллой, дважды так нежно поцеловал ей руку, что леди Маубрей вся зарделась от удовольствия и признательности. Казалось бы, выражение счастливой любви есть удел одной лишь юности, но когда оно вдруг озаряет чело, тронутое годами, то уподобляется вспышке какого-то магического света. Метелла была в этот миг так прекрасна, что Буондельмонте, спускаясь по лестнице, взял Оливье под руку, и невольная гордость прорвалась в его словах:

— Ну, милый друг, вы по-прежнему влюблены в мою любезную?

— По-прежнему, — ответил с вызовом Оливье, хоть и знал, что говорит неправду.

— Ого, вы от своего не отступаетесь!

— Тому виною не я, а вы сами. Зачем вам было выведывать мою тайну и зачем вы меня выдали? Теперь мы играем в открытую.

— И вы убеждены, что вам в этой игре повезет!

— Ничуть не бывало. Любовь — игра случая.

— О, да вы изрядный шутник!

— А вы, граф?

Следующие дни Оливье посвятил знакомству с Флоренцией. О леди Маубрей он почти не вспоминал; он бы, верно, и вовсе забыл ее, но, увидав ее однажды вечером в театре, счел долгом явиться к ней в ложу, дабы засвидетельствовать свое почтение. При блеске люстр и в вечернем туалете она была великолепна; он влюбился и принял решение впредь избегать ее.

Словно силою чуда леди Маубрей оставалась прекрасной и за гранью лет, когда начинает клониться к упадку могущество женской красоты; однако на протяжении последнего года беспощадное время, казалось, хотело наверстать упущенное и дать почувствовать красавице всевластие своей уснувшей было десницы. Как часто теперь по утрам, взглянув на себя, неубранную, в зеркало, Метелла вскрикивала от отчаяния при виде новой морщинки, прочерченной за ночь по гладкому атласу ее лица или шеи.

Ома еще гордо отвергала искушение румяниться, хотя знакомые дамы ее возраста не гнушались прибегать к этому средству. До сей поры она в полуденный час могла смело встречать обращенные на нее взоры мужчин, но теперь по краям ее щек легли неприметные тени, а вокруг огромных черных глаз появилась легкая синева. Она уже повсюду видела злорадствующих соперниц, и чем менее опасной ее находили, тем доброжелательней делались к ней представительницы ее пола.

В свете говорили, будто она так страдает из-за своего увядания, что даже занемогла. Дамы передавали за достоверное, что она красит волосы, а несколько зубов у нее вставные. Граф Буондельмонте отлично знал, что все это сущая клевета, но подобные измышления задевали его за живое, пожалуй, сильнее, чем задела бы правда, сохраненная в тайне. Целых десять лет он был слишком счастлив и слишком много ему завидовали, чтобы чувство удовлетворенного тщеславия, изо всех самое долговечное, не возобладало над любовью. Была ли его непомерная гордыня порождена привязанностью и верностью несравненной, блистательной красавицы, или только питалась ими?

Не могу сказать. Все, кого я знаю, были в свои двадцать лет молоды, и мои психологические наблюдения заставляют меня думать, что всякий человек способен хотя бы однажды в жизни иметь двадцать лет отроду. Но графу было, увы, тридцать пять, когда леди Маубрей исполнилось уже… (я слишком благовоспитан, чтобы начертать цифру, могущую означить точно — никому не в обиду будь сказано, и я ни на кого не намекаю — дамский возраст, который я бы назвал не поддающимся определению), и, таким образом, Буондельмонте, некогда прославившийся победою над сердцем леди Маубрей, ныне занимал в свете положение человека не то уважаемого, не то смешного. Самолюбие его страдало. Десять лет способны умерить и внести рассудительность, в самую пылкую страсть. Дружба же, которая остается после любви, более холодна и расчетлива в своих приговорах. Дружба (да простят мне два-три исключения, встреченные в свете) не имеет в себе от природы ничего героического. И теперь дружеское чувство Буондельмонте к Метелле своим трезво дальновидным оком провидело, с одной стороны, будущность, сулящую только оковы и все большую скуку, а с другой — надежду на заманчивые и еще такие соблазнительные победы. Некая немецкая княгиня, известная роскошью своих экипажей и большая охотница читать романы, бросала на графа в театре взоры, исполненные столь красноречивых чувств, что, следуя полету сих магнетических стрел, все глаза обращались к ложе Буондельмонте. Некая примадонна, из-за которой сонмы полковников дрались на дуэлях, нередко приглашала графа отужинать у нее и подтрунивала над его замкнутым, буржуазно-добродетельным образом жизни. Молодые люди, восторгавшиеся, впрочем, его жилетами и геммами на его перстнях, не в шутку пеняли ему за утрату свободы. Наконец, он не видал теперь, чтобы кто-то вскакивал с места или подымался на цыпочки, когда леди Маубрей с ним под руку появлялась на людях.

Она была еще прекрасна, но все знали это; ею так долго любовались, так долго восхищались! Ее так давно прозвали королевой Флоренции, что самая обыкновенная воспитанница, едва выпущенная из стен монастырского пансиона, возбуждала более интереса. Дамы уже осмеливались первыми шить себе новомодные туалеты — прежде исключительная привилегия леди Маубрей; никто больше о ней не злословил, и граф находил какое-то дьявольское удовольствие, слыша со всех сторон похвалы своей примерной верности и замечательным качествам души, позволявшим ему столько лет обольщаться прелестями своей любовницы.

Страдания Метеллы при виде того, что единственный дорогой для нее человек ею пренебрегает, были выше всяких сил; здоровье ее расстроилось, а работа времени убыстрила свои безжалостные разрушения. И чем заметнее угасало чувство Буондельмонте, тем резче проводило время свои борозды по ее лицу; когда юный Оливье вновь увидел любовников вместе, будущее счастье леди Маубрей исчислялось уже не годами, а часами.

— Дорогая Метелла, — говорил ей граф на другой день после встречи с Оливье в театре, — знаете, ведь этот молодой швейцарец влюблен в вас до безумия.

— Неужели вам вправду хочется, чтобы я в это поверила, — отвечала леди Маубрей как можно беспечнее. — За последние две недели вы повторяете мне это в десятый раз!

— Положим, вы бы и поверили, что мне до того?

Метелле хотелось заметить ему, что он не всегда был столь безразличен; но она боялась заговорить языком покинутых женщин и смолчала.

Граф принялся прохаживаться по комнате; лицо его Гнило угрюмо.

— Вы не в духе, мой друг? — мягко спросила его леди Маубрей.

— Я? Вовсе нет! Я не совсем здоров.

Леди Маубрей снова умолкла, а граф продолжал ходить по комнате туда и сюда. Взглянув на Метеллу, он увидел, что она плачет.

— Полноте! Что с вами? — обратился он к ней, притворяясь крайне удивленным. — Проливать слезы из-за того, что у меня слегка заболело горло!

— Будь я уверена, что у вас болит горло, я бы не плакала.

— Благодарю, миледи, одолжили!

— Я пыталась бы вылечить вас, но боюсь, что недуг ваш неизлечим.

— Какой недуг? Объяснитесь.

— Взгляните на меня, Луиджи, — отвечала она, поднимаясь с места и обращая к нему свои поблекшие черты. — Название вашего недуга запечатлено у меня на лице…

— Вы поглупели, — отвечал он, пожимая плечами, — или нет: вы помешались оттого, что стареете! Но кто в этом виноват, я? Разве я могу остановить время?

— О да, мой друг, — возразила Метелла, — еще не поздно, и вы могли бы его остановить! — Она упала в кресло, бледная, трепещущая, и разрыдалась.

Граф был тронут, затем досада им овладела, и, поддавшись этому чувству, он грубо сказал леди Маубрей:

— Право, сударыня, вам не следовало бы плакать, красоты это вам не придаст. — И в сердцах ушел.

«Нет, решительно, пора кончать, — думал он, шагая по улице. — Долго прикидываться влюбленным, не испытывая любви, для меня непосильно. Мои ухищрения смахивают на лицемерие. И потом… слабоволие мое лишь поддерживает ложные надежды и длит мучения этой несчастной женщины. К чему нам подвергать себя такой пытке. Надо разрубить узел, если она не хочет его развязать».

Он повернул назад и застал ее в обмороке. Вокруг нее суетились служанки. Его охватила жалость, и он попросил у ней прощения. Когда она несколько успокоилась, он ушел вновь, более недовольный собою, чем если бы привел ее в бешенство. «Итак, совершенно ясно, — сказал он себе, сжимая кулаки под складками плаща, — у меня никогда недостанет мужества избавиться от надоевшей любовницы». Его обуял гнев, способный толкнуть на окончательное, бесповоротное решение, но в последнюю минуту он всякий раз сознавал, что не найдет в себе твердости переступить через отчаяние Метеллы. Что ни говори, ведь прежде он — искренно или из тщеславия — любил ее; целых десять лет он был счастлив близостью с нею; ей был он в немалой степени обязан блестящим положением в обществе; даже еще и теперь выдавались дни, когда она бывала так хороша, что все называли его счастливцем, — в такие дни он чувствовал себя на верху блаженства. «И, однако же, это необходимо, — размышлял он. — Еще немного, и она подурнеет безвозвратно, сделается гадка мне, а я не сумею скрывать свое отвращение; это приведет к разрыву жестокому, громкому; не лучше ли расстаться нынче, мирно и полюбовно…»

С добрый час он одиноко скитался по улицам при свете луны; он был так несчастен, что когда б леди Маубрей подозревала о его терзаниях, она бы сама поспешила навстречу его замыслу. Внезапно он остановился посреди мостовой, оглядываясь вокруг едва ли не с отчаянием, и увидел, что находится перед гостиницей, где живет Оливье. Он вошел, — не знаю почему, — да он и сам навряд ли знал это. Как бы то ни было, он осведомился о женевце, услышал с радостью, что тот у себя, и застал его за сборами на бал к некоему банкиру, которому Оливье был рекомендован. Швейцарец не знал, что и подумать: впервые видел он, чтобы граф был в таком беспокойстве, чтобы говорил, то и дело противореча самому себе; слова гостя казались совершенно несогласными с его характером и привычной сдержанностью. Столь странным образом Буондельмонте вел себя около четверти часа; затем он вдруг с горячностью пожал Оливье руку, заклинал женевца чаще бывать у леди Маубрей и, насказав ему тысячу преувеличенных любезностей, поспешно удалился, как человек, совершивший преступление.