Все последующие события для нее протекли вязко и мутно, как в дурном сне. Что там следствие долго вести? Вот вам убийца виноватый, вот человек убитый… И не важно, что на улице совсем темно было, и не важно, что в том самом месте отродясь никаких фонарей не было. И тем более не важно, что радостное событие Колька отмечал. Сел пьяный за руль – ответь. Все оно так, конечно. Все правильно. На то оно и правосудие. И нет этому правосудию никакого дела до бедного Марусиного сердца, рвущегося через голову адвоката туда, за железные широкие прутья решетки к Кольке, безысходно обхватившему свою большую обритую голову твердыми руками…

Дали Кольке три года колонии и три года поселения. Судья беспристрастно прочитал приговор, милиционер также беспристрастно отомкнул замок железной клетушки, вывел Кольку в наручниках. Все. Кончилось для Маруси прозрачное счастье. Как будто и не было ничего. Шесть лет. Шесть лет. Даже цифры такие в голове не укладывались. Шесть лет! В молодости шесть предстоящих лет кажутся огромной жизнью, которую и не прожить никогда…

Потом она домой пришла. Закрылась в той самой сараюшке, как мать когда-то, завыла-запричитала взахлеб, упершись взглядом в толстую связку лука. Что ж, видно, это у них семейное, на женском роду написано – на лук плакать. Правда, мать ей долго плакать не дала. Ворвалась, дернула за волосы пребольно, подняла на ноги, встряхнула с силой:

– Не смей, Маруська! Кому говорю – не смей! И думать забудь, чтоб по нему плакать! Ты молодая еще, все у тебя впереди!

– Ой, мама… Шесть лет… Это ж так много – целых шесть лет… – зашлась в горьком слезном приступе Маруся, падая ей на плечо.

– Значит, тем более не смей! Считай, что я за тебя весь этот случай в свое время отплакала, поняла? Еще чего не хватало, чтоб ты мою судьбу к себе прибрала… И не смей больше об этом думать, слышишь? И чтоб я имени даже его не слышала! Нету его! Нету никакого Кольки Дворкина! И не было никогда!

– Да как же, мама, не было… Ведь был… Что же я, в голову к себе залезу да память там убью, что ли? Ой, целых шесть лет, мама…

– Замолчи, замолчи, Маруська… – глотая слезы, дрожащей рукой впилась ей в плечо мать. – Не рви мне душу, Христом Богом тебя прошу… Не наказывай… Это моя, только моя судьба такая! Хватит с меня и моего горя горького за грех мой… Иди, поешь лучше, да работать будем! Вон из-под коровы не убрано! Работать надо, Маруська, работать, оно все и забудется…

Работать ни в тот день, ни в следующий Маруся так и не смогла. Лежала колодой бесчувственной, в потолок смотрела. Слушала, как ходит тихо мать по кухне, звенит банками, как говорит с кем-то сердито во дворе…

– Кто это приходил, мам? – вяло подняла она голову от подушки, когда мать вошла к ней с большой кружкой парного молока.

– Да это… мать Колькина… Поплакаться приходила, дурища! Нашла тоже, кому плакаться…

– А где она? – Маруся села на постели.

– Так я прогнала ее со двора. Сказала, чтоб никогда не приходила сюда больше.

– Почему, мам?

– А потому! – сердито сдвинула брови мать, глухо стукнув кружкой об стол. – Нечего ей тут делать! Тебя с ума сводить зазря! Иль она думает, что ты все шесть лет будешь тут в бобылках куковать да ее сыночка из тюрьмы дожидаться? Нет уж! Не бывать этому!

– Так я ж люблю его, мам… У меня больше никого и нету…

– Нету – так будет! И думать про Кольку забудь! И это мое последнее для тебя материнское слово! Поняла? И думать о нем не смей! Чтоб с тюремщиком… Ты знаешь, какие они оттуда приходят?

– Мам, ну зачем ты так? Какой он тебе тюремщик? Он же не виноват… Он просто пьяный был… Он же не хотел этого, мам!

– Да мало ли, что не хотел? Что случилось, то случилось. Судьба, значит, такая. А у тебя своя судьба будет! И вот еще что, Маруська… Письма будет тебе писать – не отвечай! Иль отпиши, что замуж вышла. Не надо тебе этого. Не допущу я. Камнем в ноги брошусь, а не допущу! Так и знай! Мой грех, мне и действовать. И не перечь мне лучше. Я знаю, что говорю.

Осев рядом с Марусей на кровать, она вздохнула тяжело, будто разом выпустила из себя весь воинственный пыл, опустила плечи, проговорила тихо:

– Вот так и живешь, и не знаешь, где оно в тебя прилетит, с какого боку… А я, дура, радовалась, что все у тебя так хорошо складывается… Видно, чего больше всего для своего дитя боишься, то и прилетает…

Первое письмо от Кольки пришло через два месяца. Из Воркуты. Слово это страшное – «Воркута» – показалось Марусе колким и страшным, как колючая проволока. Так и виделось через это слово Колькино лицо – потемневшее, небритое, с потухшими от безысходности глазами. И строчки в письме были какие-то холодные и короткие, будто под диктовку написанные. Вроде как и писать ему особо не о чем. Только в конце письма промелькнула живая искорка, похожая на маленькую надежду. Вроде того, что три года пролетят быстро, а на поселении здесь люди очень неплохо живут, и даже с семьями, и детей рожают… Мать, как это его письмо прочитала, взбеленилась:

– Ишь – на поселении они там неплохо живут! Еще чего выдумал! Это на северах-то! Умный какой нашелся! Вот и пусть там ищет себе такую же умную, которая жить с ним станет! Тебе-то зачем об этом знать? И вообще – не читай ты этих его писем больше! В печку их сразу, в печку! И чтоб я не слышала о них больше! Ты вон ходишь – почернела уже вся, и учебу забросила, а у тебя диплом на носу! Прямо страх на тебя глядеть! Еще три года, гляди-ка, не отсидел, а уже про поселение заикается…

Больше они на эту тему с матерью не говорили. Будто и не было ее. И письма от Кольки больше не приходили. Маруся, конечно, догадывалась, что мать их перехватывала да в печку совала, как и грозилась, но молчала. А что она сделать могла? Ничего и не могла. Образовалась у нее в душе непонятная пустота, сложилась мутными слоями из предстоящих шести лет, будто они не впереди были, а позади, уже прожиты. Иногда эта пустота становилась вдруг колкой, и сухой, и черной, как слово страшное «Воркута», и щипала глаза ночами, и она плакала в подушку тихо, чтоб мать не слышала…

Колледж свой Маруся закончила. Правда, без красного диплома, ну да ладно. Зато на работу ее взяли сразу и в хорошее место. Экономистом в строительную фирму. Она, правду сказать, не совсем уж таки фирмой была, контора эта, просто именовалась так претенциозно. На самом деле это был маленький филиал большой фирмы под названием «Стройсоюз», головной офис которой находился в области. Объекты у этого «Стройсоюза» были действительно большие и серьезные, и филиалов по области было много. И в Кокуе тоже вот филиал был. А что, в самом деле? В их Кокуе, что ли, дома строить не надо? Еще как надо! И цех новый к сталепрокатному заводу строить надо, и школу тоже… Заказов хватало. Правда, по причине большой отдаленности областное стройсоюзовское начальство у них не часто появлялось, но работой их было довольно. По крайней мере, начальник их, Владимир Николаевич, так говорил. А еще говорил: от начальства подальше, душе спокойнее. Вот и копошились они себе потихоньку, работали, осваивали даденные сверху капитальные вложения да туда, наверх, об успехах докладывали. Но, как говорится, любому спокойствию когда-то приходит конец. Собрал их как-то на срочное совещание Владимир Николаевич и объявил: готовьтесь, к нам едет ревизор…

Если б знала тогда Маруся, какую роль в ее жизни сыграет этот самый заезжий ревизор! Вернее, ревизорша. Дорогая Анночка Васильевна. Вернее, это потом уже, с легкой руки матери, эта женщина стала для нее Анночкой Васильевной, а поначалу оказалась конечно же Анной Васильевной Бритовой, заместителем генерального стройсоюзовского директора по финансовым вопросам. Строгая дама. Сухая, въедливая. И фамилия ей была под стать – посмотрит, как лезвием полоснет. Так и начала к каждой бумажке сразу придираться – что это да откуда это… Бедную главную бухгалтершу чуть до инфаркта не довела. Такой тон сразу взяла, будто они тут все воровством да приписками занимаются… Вот интересно, отчего это все ревизоры такие ревностно-подозрительные? В крови у них это, что ли? Иль на человека так плохо влияет возможность другого в чем-то уличить? Неужели это так приятно – подозрением другого унизить? Ну ладно бы, если б ошибок много нашла, тогда еще такое отношение можно было как-то объяснить. А так – непонятно…

Правда, к Марусе Анна Васильевна сразу отнеслась благосклонно. И даже похвалила за порядок в документах. А может, увидела, как Маруся ее боится. Как шустро бросается продемонстрировать этот свой порядок, как со спешащей готовностью тащит на обозрение любую папку с отчетами да калькуляциями. Не успеет Анночка Васильевна задуматься да слово свое строгое ревизорское молвить, а Маруся – шасть в свой кабинет, и нате вам, пожалуйста! Вот оно, все в папочке аккуратненько подшито, все подписано, все без единой помарочки… Циферка за циферкой бежит и циферкой погоняет. И все чаще звучала из уст Анночки Васильевны сдержанная похвала: молодец, молодец, девочка… А на второй день она уж и особой панибратской чести удостоилась: вместо официальной Марии Сергеевны стала просто Марусей. И в который уже раз удивилась про себя: вот почему, почему ее все так и норовят Марусей назвать? Почему, например, не Машей? Что к ней, навечно, что ли, это имечко приклеилось? Вот посторонний вроде человек эта строгая ревизорша, а туда же – Маруся…

На третий день своего ревизорства Анночка Васильевна заявилась к ним совсем уж сердитая. Раздражение так и наплывало от нее волнами – подойти страшно. Главная бухгалтерша, спеша к ней по коридору с бумагами, уже заранее всхлипывать начала. Вздумала даже перекреститься перед тем, как войти, да все бумаги вокруг себя рассыпала, и наклонилась, кряхтя, чтоб собрать… Маруся бросилась ей на помощь, попыталась приободрить как-то, да та только рукой махнула:

– Ой, да ладно… Сейчас мы все и в том еще виноваты будем, что в гостинице горячей воды третий день уж как нет…

– Как это – воды нет? А как же она обходится, ревизорша-то?