– Нет. Не умер.

– Тогда как же? Они с мамой развелись? Не живут вместе?

– Нет. Не живут.

– А ты что… Не хочешь поддерживать с ним отношения? Ты извини меня, конечно, что я так назойливо спрашиваю, но, может, все-таки стоит позвать его на свадьбу? Он же отец…

– Н-нет… Не стоит…

– А мама твоя как считает? Можно я с ней на эту тему поговорю?

– Нет! Нет, не надо с ней говорить! Тут, понимаете… В общем, не надо, и все…

– Да ты расскажи, Марусь… Чего ты так смущаешься? Мы же не чужие теперь. И все друг о друге знать должны. У него другая семья, да?

Вот же пристала, липучка любопытная. Ну что, что она рассказать должна?! Что этого самого отца отродясь не видывала? Что тема эта вообще у них в доме была запретной, с тех самых пор, как она себя помнит? Неприятной была тема, лежала «проклятием на всем роду», как выражалась бабушка, когда еще жива была… И ей, стало быть, Марусе, тоже от того проклятия большой черный кусок достался. Прилетел камнем в спину еще в раннем детстве, когда соседские мальчишки с их улицы вдруг заголосили, показывая на нее пальцами:

– Эй, Мурка! Пацаны, она же никакая не Машка вовсе, а Мурка! Настоящая воровская дочка! Эй, Мурка, Маруська Климова, прости любимого!

Она тогда и не поняла толком, почему вдруг обрушилось на нее это ребячье смешливое презрение. А только окатило вдруг с головой, толкнуло в спину, заставило бежать домой, не чуя под собой ног. А дома – дрожащим голосом первый вопрос матери: «За что они меня…»

– Вот! Вот оно! – поднял на мать сухой указующий перст дедушка, и бабушка враз поникла, затрясла плечами, зашлась в тихом плаче. – Не распознала вовремя, от кого дитя понесла, покрыла нас всех позором… А теперь и дитю всю жизнь из-за тебя маяться придется! Было, было тебе говорено, Надежда…

– Ой, да откуда ж я знала-то! Ну что вы мне душу рвете и рвете… Что у него, на лбу, что ль, написано было, кто он такой… Он же любил меня! По-настоящему любил… Да вы и сами его не гнали! Вспомните-ка!

– Ну да, не гнали. Есть тут, конечно, и наш грех… А зачем девке фамилию его дала? Зачем назвала так? Будто клеймо ей на всю жизнь поставила!

– Ой, да откуда ж я знала… Дура была, вот и назвала…

Заплакав и махнув на стариков рукой, мать ушла в свою светелку и не выходила ни к обеду, ни к ужину, лежала на своей кровати, отвернувшись к стене. А Марусе так ничего толком никто и не объяснил. Дедушка молчал сурово, пыхтел дешевой «Примой», бабушка шаркала разношенными тапками, колготилась по кухне, как обычно, и шла от ее согбенной трудами спины неизбывная виноватость…

Это уж потом, подрастая, Маруся собрала по крупицам всю правду о своем отце. Из пьяных застольных стариковских разговоров, из соседских сплетен, из скупых материнских ответов на ее осторожные вопросы…

Марусина мама, Надежда Ивановна Федорцова, замужем никогда не была. То ли красотой по молодости не вышла, то ли время свое девичье упустила, но так уж сложилось, что вековала свой бабий век при отце с матерью да при хозяйстве в справном доме. Дедушка Иван, говорили, хорошим хозяином был. И огород большой держали, и корову, и свиней выкармливали соседям на зависть. Работы много – только успевай поворачиваться. Их дом во всем околотке самым зажиточным был. Так что задумываться Наде о своей незадавшейся женской судьбе особо некогда было. Вставай с первыми петухами, по хозяйству управляйся, потом на работу бегом беги – не дай бог опоздать, потому что работа у Нади была очень ответственная – диспетчером на станции. Один поезд ушел, другой пришел, все по расписанию. И жизнь шла день за днем и минута за минутой – тоже по расписанию. А только однажды произошел в этом расписании сбой – привела Надя домой со смены ночевщика, пассажира, от поезда своего случайно отставшего. Ну, привела и привела. Что ж, бывает. Они ж люди, а не звери какие, чтоб человека на чужой станции без ночлега оставить да в дом не пустить. И ни деду, ни бабке и в голову даже не пришло, что ночевщик тот мог бы и в гостинице свое случайное время перебыть. Не деревня же у них тут какая, а большой районный город. Кокуй называется. И гостиница в нем есть, и дом приезжих, да и на станции можно найти место, где голову приткнуть…

Поутру ночевщик встал, покурил с Надиным отцом на крылечке, приговорился, Сергеем представился, хозяйство да дом похвалил. И даже дельный совет дал: надо, говорит, в подвале котел поставить да не возиться каждую осень с дровами. Вроде того, сейчас многие добрые хозяева так делают. Оно даже экономнее выходит. Потом разговор этот за завтраком продолжили. Потом Сергей по хозяйству проворно помог. Так и вечер подошел. А за ужином уже и выпили по маленькой…

– Что-то ты, мил-человек, не больно в свою командировку торопишься… – добродушно хохотнул Надин отец, хлопнув гостя по плечу. – Видать, приглянулось тебе у нас…

– Ага, приглянулось, – бросил быстрый многозначительный взгляд в сторону покрасневшей Нади ночной гость. – Что мне там, в той командировке? Успею еще…

– Ну, смотри, смотри… – покивал отец, наливая до краев по второй. – Кто не торопится, тот и не опаздывает…

Так и прожил «командировочный» в доме два месяца. Спускался по утрам из Надиной светелки, здоровался приветливо, садился с отцом завтракать. Хоть разговоров о будущей жизни не заводил и посулов никаких не давал, старики все равно рады были – у дочки хоть какая-то женская жизнь образуется. Пусть и короткая. Не помирать же ей в девках. Раз на молодую никто не позарился, пусть в зрелости мужика почует. А там видно будет. Конечно, держали про запас тайную мысль, что у дочки все сладится, и Надина мама даже в церковь сбегала, чтоб свечку Матери-Богородице поставить… И соседи вскоре про Надиного сожителя прознали. Вроде и за калитку не выходил, а прознали. Поселок-то их отшибом от города стоял, своей жизнью жил, деревенской почти. И потому, когда за сожителем как-то утром черный воронок подкатил к федорцовским воротам, собралась вокруг целая толпа любопытных. В дом, понятное дело, никого не пускали, вот и стояли в сторонке, обсуждали интересную ситуацию. А когда милицейский шофер вышел из воронка, чтоб ноги размять, обступили его осторожненько, спрашивать начали. Охать да ахать. И впрямь ахнешь тут. Не каждый же день на их улице вора-рецидивиста со стажем задерживают. Пашка Ляпишев, шустрый мужичок-сосед, так напрямую шофера и спросил:

– А слышь, это… Правду говорят, что им, ворам-то, с бабами совсем нельзя? Ну, которые в законе?

– Да что они тебе, евнухи, что ли? – хохотнул в Пашкину сторону шофер. – Почему нельзя-то? Вот жениться им воровской закон запрещает, это да. Это действительно. Чтоб ни семьи, ни детей не было. А так… Отчего ж нет…

– Ну, попала наша Надька под позорище… – притворно покачала головой беременная Пашкина жена Клава. – Теперь уж точно вовек не отмоется… Нет, это ж надо, а? Сроду ни с одним мужиком не сыпала, а тут бац – и сразу с вором в законе… А возгордилась-то как, возгордилась-то, господи! Вчера смотрю в окошко – летит домой по улице, светится вся, как молодуха на медовом месяце…

– Да цыц ты, баба! Не встревай! – ругнулся на жену Пашка. – Какое тут тебе позорище? Ну, ошиблась Надька маненько, что с того…

Клава открыла было рот, чтоб достойно ответить мужу, да не успела. Вывели милиционеры из ворот незадавшегося Надиного кавалера, в наручниках уже. Он шел бледный, немного равнодушный даже, смотрел прямо перед собой не мигая. Прежде чем забраться в воронок, вдруг обернулся резко, крикнул в ворота негромко:

– Простите, граждане, подвел я вас… И ты, Надя, прости. Хорошая ты баба. Спасибо тебе за все. Прости!

Никто ему, конечно, не ответил. Не вышла Надя его провожать. Это потом уже, как зафырчал воронок мотором, готовясь отъехать, распахнулась в доме дверь, и Надя выскочила на крыльцо, простоволосая и босая, метнулась по двору к калитке, на виду у всех на улице вцепилась в прутья решетчатого окошечка, запричитала, захлебываясь:

– Ребеночек… Ребеночек ведь у нас с тобой будет… Что мне теперь делать-то? За что ж ты со мной так…

– Фамилию мою не давай! Поняла? Пусть не Климов будет! Свою дай! Запомнила? Если парень – Володькой назови. А девку – Машей. Марусей…

Так вор в законе Сергей и скрылся из Надиной жизни с этой «Марусей» на устах. Как ни сопротивлялись потом старики, дочку Надя все-таки по-своему записала, по фамилии отцовской – Марией Сергеевной Климовой. Так и появилась на свет Мурка из старой блатной песенки, сама по себе ни в чем не виноватая. Маруся Климова. Которая, как в той песне поется, «прости любимого»…

Конечно, в тот момент этой блатной песенки Надя в голове не держала. Не знала она про такую песенку. А вот бедной Марусе впоследствии очень даже из-за нее досталось. И в школе дразнили, и на улице… Одно время она даже мечтала имя да фамилию сменить, назваться какой-нибудь Ксюшей или Таней, а потом передумала. Да и дразнить к возрасту перестали. И мать не хотелось обижать – лишние разговоры об этом заводить…

Когда исполнилось Марусе семь лет, пришел крупный денежный перевод на Надино имя. Без письма, без обратного адреса. Старики аж ахнули, когда сумму этого перевода на почтовом бланке увидели. Потом еще много приходило, переводов этих… Без имени отправителя, без обратного адреса… И суммы тоже бывали разные – то пусто, то густо. То пять лет кряду нет ничего, а потом прямо манной небесной деньги на голову валятся. Шарахались старики от этих денег и в общее хозяйство их от Нади не принимали. Вроде того – не надо нам ворованного. Да и сама Надя не очень-то с этими деньгами к ним насылалась – все на Марусину книжку складывала. Если б не съела их в свое время проклятая инфляция дочиста, то богатая бы невеста из нее со временем образовалась…

Каждый приход этой серой бумажки-перевода бывал у них целым событием. Не любила Маруся прихода этой бумажки, ой как не любила! Сразу неуютно становилось в доме. Дедушка замолкал, пыхтел сердито, и бабушка всхлипывала потихоньку на кухне, вздыхала прерывисто, бормоча свое «Господи, помилуй нас, грешных»… А про маму и говорить нечего. Мама надолго уходила в маленькую сараюшку и там плакала от души, с надрывом и тяжким воем. И четвертинку водки туда, в сараюшку, с собой брала. Маруся однажды видела, как она там плакала. Наливала дрожащей рукой водку в стаканчик, держала его перед лицом, будто рассматривая, коротко всхлипнув, отправляла в себя одним махом, морщилась широким лицом и мотала головой горестно. А потом, коротко вздрогнув и подняв мутные глаза на толстую золотистую связку лука, начинала подвывать потихоньку. И вой этот все нарастал и становился все горше, все страшнее, все безысходнее. Маленькая Маруся даже решила тогда, что обязательно надо этот лук проклятый с маминых глаз убрать. Чего бабушка его развесила тут, у мамы на глазах? Вон она как убивается горько, и волосы ее красивые, светлые и пышные, как молодая пшеница, зря только молтузятся по плечам да сбиваются в мокрые от слез пряди… Она даже к бабушке подошла с этим дельным советом, но та шикнула поначалу, а потом прижала ее голову к боку, погладила по пышным, как у матери, белым волосам и сказала очень странную вещь – не мешай, мол, мамке любить…