Разум ее минутами затухал, минутами опять разгорался, с остротой ясновидения замечая все, и вновь погружался еще глубже в вязкую трясину безумия. Она начала становиться строптивой, невменяемой, раздраженной и дикой.

Она отказывала в послушании старейшинам, запиралась в своей келье, и нередко вся община тщетно ожидала ее; невзирая на все настояния, Мария не желала являться верующим.

Однажды ее все-таки вывели насильно, и тогда точно все дьяволы вдруг вселились в нее.

Став перед собравшимися, она громко захохотала истерическим смехом, так что у всех по спине пробежал мороз.

И как только Максимин что-то сказал, раздался вдруг ее высокий голос, и полилась фривольная, изящная греческая песенка Тимона. Мария начала колыхаться в такт ее свои телом, точно танцуя, и быстро расплетать свои косы. Распущенные, вьющиеся ее локоны обвились, точно огненные змеи, вокруг головы и шеи, разлились золотым потоком по спине.

Возмущенный Максимин ударил посохом в пол и стал всенародно громить ее.

Лицо Марии побледнело на один тон, потом еще на один и, наконец, стало бело, как бумага. Страшная, как привидение, с развевающимися волосами, вызывающе повернувшись к настоятелю, с изменившимися до неузнаваемости, ставшими фиолетовыми глазами, она разразилась вдруг пронзительным криком.

– Что вы со мной сделали… вы… вы… вы… все? – кричала она, вся трясясь. – Вы возмутили до самого дна все тихое блаженство моей души… Вы ввергли меня в бездну греховных помыслов… Вами раздутые жилы лопаются во мне. Я упивалась блаженною сладостью его крови – вы сделали, что она стала для меня соленой и запекшейся, и теперь я умираю и гибну от жажды… Вы опоганили, изгадили красоту мою, которую он любил. Вы питаетесь мною, как шакалы, рвете и хватаете кусками мое сердце, пьете, каплю за каплей, кровь мою, вампиры… Вы сосете, как детеныши львицу, рвете, как тряпку, мою душу… вы… вы!..

Она захлебнулась, у нее не хватило слов.

– Прочь, – крикнула она, растолкала диаконов, убежала к себе в келью и начала, как безумная, кататься по полу и биться головой об стену.

Когда припадок прошел, диаконы осторожно вошли; она лежала неподвижно, как мертвая, без чувств; но как только начали читать над ней молитвы, она снова вскочила, и, когда все вышли за дверь, она захлопнула ее так крепко, что посыпалась штукатурка.

Стали подслушивать: сначала было совсем тихо, потом послышался как бы плач, зашуршал тихий, жалобный шепот, прерываемый глухими, страдальческими стонами, – услышали, что она призывает смерть, говорит что-то о крестной муке, зовет «учитель», говорит с ним точно вслух, в чем-то его укоряет…

Не будучи в силах понять ее состояние, чем-нибудь помочь ему, потому что, как только пробовали к ней войти, она впадала в бешенство, – решили прибегнуть к посредничеству брата Гермена.

Гермен, несмотря на престарелый свой возраст, не нес никакого сана. Это был человек тихий, немного таинственный, державшийся в стороне; на собраниях он почти не бывал – явился один раз, чтобы увидеть Марию, но убежал не дождавшись конца священнодействия. Жил он одиноко, никогда не выступал публично, но обладал какою-то удивительной силой личного обаяния, таинственным влиянием, которое испытывали на себе многие верующие, приходившие к нему исповедаться в моменты затмения ума, горя, сомнений и душевного расстройства.

Когда его призвали, он не скоро явился, а узнав, в чем дело, долго отказывался, наконец, уступая уговорам, поставил условие, что будет оставлен с глазу на глаз с Марией, что ему будет предоставлена полная свобода действий и право сохранить в тайне подробности беседы, если он сочтет это нужным, и что все желания Марии будут исполнены.

Последний пункт был отвергнут как неприемлемый.

Когда Гермену сообщили результат совещания, он молча накинул свой истрепанный плащ, собираясь уходить.

Пробовали торговаться, но Гермен не уступил ни на йоту. В конце концов, согласились.

Старец, не делая никакого особого парада, просто, как будто к себе в дом, вошел в келью, запер дверь и сел на табурет рядом с постелью, на которой лежала, повернувшись к стене, Мария.

Приближался вечер. Через находившееся высоко отверстие падал сноп ярких лучей, пропитывая огнем всклокоченную чашу ее волос.

«Спит», – подумал Гермен, сложил руки на коленях, и по морщинам его серьезного лица пробежала как будто издалека откуда-то прилетевшая грусть.

Когда стемнело, он зажег стоявший на полочке ночничок и пальцами оборвал кончик фитиля, чтоб лампада горела не слишком ярко.

Он сел и озабоченно стал прислушиваться к торопливому, неправильному дыханию Марии, свидетельствовавшему о ненормальном ее состоянии.

– Зачем вы меня сторожите? – прошептала она вдруг бредящим голосом.

– Не сторожу тебя, а только бодрствую, как отец над больным ребенком, – спокойно ответил Гермен. – Это вошло у меня как бы в привычку, потому что много лет мне приходилось сидеть так у ложа моей последней взрослой дочери и смотреть с отчаянием, как она угасала на моих глазах.

– Кто ты? – спросила она, не поворачиваясь, узнав, что это не кто-нибудь из священников.

– Я – Гермен, старый, истерзанный жизнью человек и твой ближний.

– Ближний…, – с горечью проговорила Мария. – Ближний – подосланный…

– Никто меня не посылал сюда. Я пришел по собственной воле и могу уйти, если мешаю тебе.

Мария молчала; пульс стучал у нее в висках и артериях как молоток, нервы были напряжены, как струны, а в голове все время блуждало родившееся в последнюю одинокую ночь решение, поглощавшее минутами все ее внимание и все ее издерганные силы. Из груди ее время от времени вылетали глубокие, глухие вздохи, тело вздрагивало, а судороги в пальцах и обнаженных ступнях свидетельствовали, что она страдает не только душевно, но и физически.

– Я не спрашиваю, – начал кротко Гермен, – о том, чем болеет твоя душа, я знаю – это твое внутреннее, душевное сложное дело, но скажи мне, дитя, чем больно твое тело. Я отчасти врач…

– Мое тело? – Она поднялась и села на постели. – У меня все болит, – заговорила она нервно вздрагивающими устами, – голова, руки, поясница, ноги, лицо, грудь, сердце – все нутро… везде, на каждом месте горят у меня жгучие раны…

Она оборвала, недоверчиво посмотрела и насмешливо прошептала:

– Подослали тебя, чтоб меня выпытать, за язык потянуть, рассказать, что со мной, но ты не узнаешь ничего, ничего, – стала кричать она раздраженным голосом. – Стыдись! Седой как лунь, а коварный как змея, хитрый как лисица.

Гермен посмотрел на нее с грустью своими поблекшими, умными глазами и, когда она немного успокоилась, сказал:

– Ты права, я действительно думаю, что таково было их намерение, и потому-то прежде, чем войти сюда, я выговорил, что то, что ты захочешь или что я решу, останется исключительно моей, твоей, нашей тайной и что каждое горячее желание твоей души должно быть исполнено.

– Исполнено? Как говоришь ты? – вскочила она вдруг. – Мое желание исполнено? – Она выпрямилась с изменившимся лицом и пылающими глазами впилась в пространство. – Исполнено, – повторила она.

– Да, исполнено, – подтвердил он еще раз.

– Гермен, – голос ее начал дрожать и рваться. – Гермен, вот видишь, вот я, полная греха… я недостойная, я блудница, я игрушка человеческих страстей, я, борющаяся с дьяволом, – я боролась с ним по ночам до потери сознания, сил, дыхания, – я, победившая ныне, благодаря любви моей к учителю, я, которая вчера еще не хотела уйти из этого мира без того, чтоб не познать на себе его тела, – я решила, скажи им… что… что… бунтуясь против искушений дьявола, я разболелась от любви к Христу и дала обет погибнуть, как он, на кресте.

Ее бледное лицо горело каким-то жутким огнем, черты заострились, а большие, широко открытые, подернутые синевой глаза безумно горели.

– Мария! – пытался было встать Гермен. – Мария! – повторил он, и как бы вдруг сразу сгорбился и постарел на много лет.

– Скажи им, что я прошу, молю, требую и хочу почувствовать боль его страданий, в одном страдании с возлюбленным моим хочу соединиться на кресте. Скажи им, – она подняла кверху лихорадочно трясущуюся руку с пылающей стигмой, – что я клянусь этой раной моего учителя, что если они не согласятся, так я с проклятием разобью голову об эту стену… – она сжала руками виски. – Во мне все кипит, каждое волокно страдает, каждый нерв рыдает, каждый волос давит тяжестью и впивается иглой в мозг. Мои глаза уже источились от слез, что все далек от меня мой утешитель, который охладил бы спаленное тоской мое сердце… Я не могу уже, – ее губы затрепетали страдальчески, – я не могу больше ни плакать, ни раскрывать свои объятия и ловить руками пустоту, я не могу – ты слышишь, Гермен, не могу… – Голос ее надорвался. – Пойди скажи им это, – прибавила она немного погодя истерзанным от муки голосом.

– Хорошо, – заикаясь, проговорил Гермен. Он встал, шатаясь, но быстро овладел собою, твердыми шагами вышел из кельи и, явившись перед собранием, неестественным, как будто официальным, тоном заявил, чего желает Мария, дал несколько объяснений относительно мотивов ее решения и покинул собрание.

Желание Марии в первую минуту вызвало всеобщее замешательство; оно было так неожиданно и необычно, что сначала все потеряли голову; но вскоре кто-то из диаконов вспомнил из Ветхого завета жертву Авраама, другой – единственную дочь Иеффая, которая принесла себя во всесожжение во имя господа, и почти добровольно навлеченную на себя недавно и живую еще в памяти мученическую смерть Стефана.

Наконец, слова евангелия: «Кто хочет идти за мной, пусть отречется от самого себя, возьмет свой крест и следует по моим стопам», – окончательно решили вопрос.

Умереть из любви к Христу, принести себя в мучении ему в жертву показалось совещавшимся чем-то возвышенным, чуть не предписываемым, тем более что Мария, чтоб спасти опутанную бесами бессмертную душу, приносила в жертву грешное, только в этом мире живущее тело.