– Мария, остановись! – крикнул он ей. – Ты наступила, вероятно, на какой-нибудь острый камень; присядь, мы перевяжем тебе ногу.

Но она продолжала идти вперед, точно находясь во власти какой-то чужой силы; а когда они догнали ее и остановили, она окинула их туманным, ничего не видящим взором, губы ее стали нервно подергиваться, и она промолвила жалобным голосом:

– Идите, идите своей дорогой, – и крепко прижала к губам обе окровавленные руки, причем плащ ее спустился, и они с ужасом увидали, что левая грудь ее облита кровью, капающей с боку на бедро.

– Что с тобой, Мария, скажи, ради бога? – Никодим в испуге сорвал с себя льняную тунику и стал разрывать на полосы, чтоб перевязать раны.

Но Мария порывисто отстранила его.

– Не притрагивайся ко мне, – торопливо проговорила она. – Разве вы не видите, что это не мои раны, а моего возлюбленного учителя, что это струится не моя, а его сладостная кровь. – И глаза ее стали тихими, ясными, а лицо бесконечно блаженным.

При этих словах все обомлели.

Никодим стоял с минуту в оцепенении, потом вдруг побледнел, бросился на колени и, протягивая руки в небу, воскликнул с воодушевлением:

– Воистину она говорит правду! Это святая женщина! Точь-в-точь такие раны были у него, когда мы его сняли с креста.

Ученики же, потрясенные зрелищем, пали ниц.

Мария равнодушно посмотрела на них, повернулась и пошла дальше.

Она была уже довольно далеко, когда ученики встали и нерешительно, с трепетом испуга, осмелились взглянуть на изменившееся лицо диакона.

Несколько минут длилось торжественное молчание. Наконец Никодим очнулся от своей глубокой задумчивости, развел руками, показывая, что не знает, что ему предпринять, и проговорил:

– Что теперь делать? Не подобает ведь, чтоб эта святая кровь проливалась по дорогам, по которым ходят люди.

– Мы переждем в Энегдале, может быть, это пройдет, – высказался Тимофей.

– Предположим, что и так, – этого ведь действительно не было прежде, когда мы ее нашли, – но что сейчас пока делать?

– Я заметил тогда, – заявил наблюдательный грек, – на ее ногах какие-то огненные знаки, но они были тогда сухие. Это, наверное, Селена, которая заставляет лунатиков бродить по ночам, открыла ее раны.

– Возможно, но как же нам оставить здесь эту кровь, где ее могут святотатственно попрать безбожные люди и осквернить бродящие шакалы?

– Засыпать, – помолчав немного, посоветовал находчивый Стефан.

– Пожалуй, твой совет хорош, – согласился Никодим.

И все трое, набрав в полы песку, осторожно следовали за Марией и с благоговейным вниманием тщательно засыпали каждый ее кровавый след, чтоб не оставить его на поругание.

Глава тринадцатая

В Энегдале, в скромном домике ткача Натана, в отдельной горенке Мария пролежала три дня.

Никто не смел ее там тревожить, только Никодим заглядывал время от времени и видел, что поставленная ей там еда оставалась нетронутой, что она бредит, как в горячке, находясь все время в состоянии блаженного восторга.

На четвертый день ее раны присохли, а на следующий совсем зажили, Решено было отправиться в дальнейший путь. Благочестивый Натан и его семья просили, чтоб им разрешено было разрезать на куски окровавленную простыню, на которой лежала Мария, и раздать, как святой символ, среди верующих, но Никодим не чувствовал себя вправе принять решение в таком важном вопросе.

Он собственноручно сжег простыню, всыпал пепел от нее в новый, не бывший еще в употреблении кувшин и велел его глубоко закопать и покрыть большим, тяжелым камнем.

Две богобоязненные вдовы осторожно, стараясь не прикасаться к стигмам, обмыли тело Марии, расчесали ее спутанные волосы, умащая их оливковым маслом, сплели их в косы и оплели ими голову, точно золотой короной. Никодим привез для нее богатое шелковое темно-синее платье, густую вуаль на лицо и, считая, что ей не пристало идти пешком, нанял для нее мула.

К вечеру, обходя далеко кругом Иерусалим, где храмовое духовенство свирепствовало против христиан и пали мученическою смертью первые жертвы, они направились вдоль Иордана, перешли на другой берег реки через мост Сестер Иакона и повернули на восток, к Дамаску.

Никодим запретил ученикам разглашать, кто такая Мария.

Будучи горячим сторонником не признаваемого многими Павла, он понимал, как возрастет авторитет последнего, когда рядом с ним станет эта дева Христова – возлюбленная господня, со знамениями его ран на теле.

Опасаясь, чтоб противники апостола не отбили у него это сокровище, он, останавливаясь в домах верующих, выдавал ее за свою сестру Магдалину. Но ее изумительная красота, необычное поведение и знаки глубокого почета, какой невольно высказывали ей сам диакон и его ученики, заставляли всех думать, что это не простая благочестивая сестра, каких привыкли обычно видеть.

Ее любопытные, лишенные свойственной женщинам скромности, смело бросаемые взгляды, неумеренность в еде и питье и какое-то небрежное равнодушие к делам веры производили сильное, внушающее некоторую тревогу впечатление.

Молча, никого ни за что не благодаря, она садилась на мула и, не заботясь ни о диаконе, ни об учениках, точно они были ее слугами, покидала, ни с кем не прощаясь, гостеприимный кров.

В течение нескольких первых дней она не обмолвилась со своими спутниками ни одним словом. Они видели только, как по временам она поднимала вуаль и озиралась по выжженной солнцем, напоминавшей ей пустыню, Голонитской стране. Лишь когда они миновали эту убогую полосу Сирии, когда вдали показалась величественная вершина горы Гермон со сверкающим в долинах снегом, пологие скаты Антиливана и дивная, орошённая каналами долина за рекою Фарфаром, утопающая в зелени виноградников, оливковых рощ, персиковых и сливовых садов, – Мария точно очнулась от своей спячки.

Она ласковее посмотрела на Никодима и, глядя на его худощавый красивый профиль, промолвила:

– Ты сильно постарел.

А потом, окинув взглядом Стефана, прибавила:

– Это, должно быть, грек? Поет он песни?

– Поет гимны и покаянные псалмы, – ответил Никодим.

– Покаянные… Жалко! Помнишь Тимона, какие он знал красивые, приятные и веселые песенки! Как он услаждал ими пирушки! Я очень любила его слушать.

– Помню, – вздохнул диакон, немного смущенный тем, что их первый разговор сводится на малоблагочестивые темы.

– И ты тоже умел говорить горячо и увлекательно, хотя и не так, как Саул. Его гимны, когда он воспевал мою красоту, горели настоящим пламенем. В струнах его цитры был какой-то особенный трепет, – слушая его, заржало бы, как жеребец, даже вот это противное, бесполое создание, – она с горячностью хлопнула по шее мула.

Потом вдруг протянула вперед руки и воскликнула глубоким вибрирующим голосом:

– Ты слышишь, как дивно цветет эта роскошная страна? Я хотела б окунуться в эту зелень, порезвиться в этих садах, как когда-то. – И в сильном возбуждении глядя на Никодима блестящими глазами, она заговорила нервно и быстро – Вы насильно увели меня из пустыни. Не мой будет, а ваш грех – ваш, ваш! – Слова ее перешли почти в крик. – Вы ничего не знаете, что во мне происходит – и я сама тоже не знаю. Зачем вы взяли меня оттуда? Дай мне этот прут! – Она вырвала из рук Никодима ветку, которую он держал, и с диким, ожесточенным выражением на бледном лице стала хлестать мула, пока тот не понесся вскачь.

Она неслась, окутанная золотистым облаком пыли, и вдруг исчезла из глаз.

– Упала, – вскрикнули в испуге ученики и побежали за ней.

Она лежала без движения на лугу, мул рядом щипал траву. Думая, что она лежит в обмороке, все трое бросились приводить ее в чувство.

– Оставьте меня, – проговорила она сквозь стиснутые зубы, не открывая глаз. – Дайте мне полежать в сладостной росистости этой земли, пусть она высосет пламя из моего тела…

Суровая складка пересекла ее лоб, все тело ее тряслось, как в ознобе. Она повернулась, утонула лицом в высокой траве и долго лежала так. Потом встала и, увидев их, сердито промолвила:

– Что вам нужно? Ах да… – прибавила она, как будто что-то вспоминая. – Хорошо!.. Ну, Пойдемте… Когда же наконец будет этот проклятый Дамаск?

– Недалеко, уже виден, – пробормотал Стефан.

– Тимофей уже, наверно, давно там, – проговорил, чтобы что-нибудь сказать, встревоженный возбужденным состоянием Марии Никодим.

Он помог ей сесть на мула, и вскоре они очутились посреди красивой, украшенной колоннадами, тянувшейся с запада на восток на протяжении пяти стадий и в ширину имевшей двадцать четыре римских шага, прямой улицы богатого города, которым управлял в то время арабский эмир, наместник Наватского царя Арета.

Царившее там оживленное движение разношерстной толпы, шумный говор, звуки раздающейся где-то музыки, кипящая ярким весельем жизнь ударили в голову Марии, точно выпитый залпом кубок вина.

Кровь начала бурлить в ней, глаза загорелись огнем, ноздри стали раздуваться, ей хотелось сорвать с себя вуаль, соскочить с мула и вприпляску смешаться с веселым потоком толпы.

Никодим между тем свернул в тихий переулок, велел ей сойти с мула и провел ее в большую мрачную комнату, где на скамьях вдоль стен сидело десятка полтора совершенно незнакомых ей мужчин.

Когда она вошла, они встали, поздоровались с Никодимом и стали с любопытством разглядывать Марию.

Она уселась, смущенная их взглядами, на указанный ей табурет и как будто ушла в себя.

Собравшиеся по поводу прибытия Марии почтенные старейшины, составлявшие ближайший круг сторонников Павла, переговаривались между собой вполголоса, бросая время от времени несколько боязливые взгляды на завешенную темною занавеской дверь, за которою все время слышался какой-то проникновенный шепот, прерываемый глухими стонами.

Марии стало как-то не по себе, грустно и тяжело среди этих людей; она почувствовала себя во сто крат более одинокой, чем в пустыне, и в сердце у нее защемила глубокая тоска: зачем пришла она сюда?