– Перед тем как приступить к голосованию, я обращаюсь с вопросом ко всем: что кто имеет сказать по этому делу?

Тогда встал престарелый, совершенно седой, со слезящимися глазами, трясущийся от старости, известный своей добротой Гамалиель и стал говорить слезливым голосом:

– Почтенные члены совета. Если дело этого человека – дело зла, так оно само рушится; если же это муж праведный, мы будем снова повинны в священной крови.

– Верно, – порывисто присоединился к нему Никодим.

– Ты глух, Гамалиель, – заметил Каиафа. – Если б ты слышал, ты был бы иного мнения.

– Я не знаю, но я говорю: слишком много крови, слишком много драгоценной крови, слишком много проливается в народе Израилевом.

Гуманные и справедливые слова добродетельного и пользующегося высоким уважением Гамалиеля значительно смягчили враждебное настроение суда.

Эту благоприятную для обвиняемого перемену сразу почувствовали старейшины, и первым поднялся Нафталим; в его глазах пылал огонь, аскетическое лицо точно похудело на глазах у присутствующих.

– Мужи израильские, – воскликнул он прерывающимся от глубокого волнения голосом, – праведные слуги закона! Напоминаю вам, что написано в пятой книге Моисеевой:

«Если тебя соблазнял твой брат, сын матери твоей, или сын твой, или дочь твоя, или жена дома твоего, или друг твой, которого ты возлюбил, как собственную душу, чтоб ты служил чужому богу, которого не знал ни ты, ни отец твой, – ты не дозволишь ему, ты не послушаешь голоса его, и не будешь попустительствовать ему, и не будешь укрывать его, а убьешь его во что бы то ни стало, рука твоя первая будет на нем, а рука всего народа после тебя. И побьешь его камнями до смерти, ибо он хотел отвести тебя от бога твоего, который вывел тебя из земли египетской, из дома рабства»… А далее – я говорю вам слово в слово, как сказано в Писании: «Кто восхулил имя господне – смертью умрет, и каждый пророк, который будет держать себя высокомерно и говорить не то, что повелено, – смерть понесет». Он – это надменный пророк, о котором говорится, а не друг наш; враг наш заклятый, а не сын; не брат, а чужой пришлец из Галилеи, низкого происхождения, рожденный, как говорят, от распутства, без чести и имени.

Он стал тяжело дышать и замолчал.

– Да благословит тебя господь, Нафталим, – грузно поднялся Анна, – за то, что ты возобновил в памяти нашей слова Моисея, который взирал в сокрытое лицо господа. Я хочу обратить внимание на другую сторону этого дела. Если бы мы оставили Иисуса и если бы все уверовали в него, и наш народ, и чужие народы, и все бы, таким образом, стали равными с нами, – что, спрашиваю я, станется с теми остатками власти, которую мы несем еще на основе закона?! От них не останется ничего! Как равные к равным, придут римляне и отнимут у нас и это место, где мы сейчас заседаем, и храм наш, и народ наш. Как на последний оплот, опираемся мы на этот храм, – не на его стены, а именно на его дух, – а он хочет именно дух его изменить, дух, который укрепляется веками, нарастает с течением лет, утверждается традицией. Если б даже это был муж праведный, никого не обидевший, так вред, который он нам приносит, равняется нашей гибели… Безразлично – лев или шакал хочет нас растерзать; достаточно, что он терзает. И я утверждаю, что полезнее для нас, чтоб один человек умер, чем чтобы погиб весь наш род. Так что не только закон нашей торы требует его смерти, но и мудрость и простой здравый смысл, простой, доступный каждому расчет, из которых высокий совет, несомненно, сумеет вывести подобающие заключения… Я кончил…

– Трудно что-нибудь прибавить, и нельзя ничего убавить от слов Нафталима, от доводов Анны, – проговорил первосвященник. – Теперь я объявляю голосование. – И он обратился к самому младшему, Медаду.

– Повинен, – тихо ответил юноша.

– Повинен, – повторил следующий, Елизафан.

– Повинен, – повторило по очереди девять голосов.

Десятым был Никодим. Он с минуту молчал, оглядываясь по залу. По непреклонному выражению лиц он видел, что если бы даже робкий Иосиф Аримафейский, а может быть, даже и престарелый Гамалиель высказались против, – приговор будет произнесен подавляющим большинством голосов, и у него мелькнула мысль: стоит ли компрометировать себя; но когда он почувствовал на себе вызывающий взгляд первосвященника и насмешливо глядящие из-под опухших век глаза Анны, кровь прилила к его голове.

– Нет! Нет! – громко произнес он, с шумом отодвинув свой стул и, гулко ступая по каменным плитам, покинул зал.

– Повинен, – слышал он еще на пороге.

– Повинен, – донеслось до него уже за дверьми.

Точно преследуемый этими словами, он бежал вниз по лестнице и вдруг наткнулся на прильнувшую к ступеням женскую фигуру.

– Кто это? Мария! – воскликнул он, когда она поднялась. – Что ты здесь делаешь?

– Ожидаю учителя.

– Напрасно ожидаешь. Твой учитель приговорен к смерти.

– Ты лжешь! – пронизал его насквозь ее неистовый вопль. – Кто смел?..

– Высокий совет. Я иду как раз оттуда…

– По какому праву… ты… ты… – Мария стала дергать его за руки.

– Мария! – схватил ее за руки Никодим. – Я один был против. – И вдруг он почувствовал, что ее руки начинают дрожать, как в лихорадке, пульс замирает, а лицо превращается точно в бумажную маску.

– Успокойся, Мария, Мария! – стал уговаривать он ее. – Их приговор сам по себе еще не имеет никакого значения. У нас отнято право казни. Его должен утвердить Пилат, а Пилат охотно поступит наперекор нашим священникам. Когда-то я ненавидел его за это; теперь если б я только мог добиться чего-нибудь, я бы сам его на это толкнул. Может быть, у тебя есть там какие-нибудь связи?

– Есть! – воскликнула, сразу придя в себя, Мария. – Пусти меня! – Она вырвалась и побежала без оглядки по улице.

– Куда ж это ты бежишь так ночью, красотка? – обхватил ее за талию какой-то ночной ловелас.

Она ударила его кулаком по переносице; он отскочил и схватил ее за платье; послышался звук рвущейся ткани. Мария побежала дальше. В испуге, еле переводя дух, она добежала до калитки виллы Муция и стала изо всех сил колотить в дощечку.

– Кто там? – откликнулся после долгого молчания знакомый ей привратник.

– Мария Магдалина! Твой господин дома?

– Спит.

– Разбуди его сейчас же, – проговорила она обессиленным голосом и вошла в атриум.

Царившая там темнота, безмолвная тишина, прохлада большого зала, однообразный плеск воды и смутно вырисовывающиеся в сумраке прекрасные торсы статуй подействовали на нее успокоительно. Ей почудилось, будто из мраморных уст этих прекрасных людей стали струиться к ней слова утешения. Слово милости произносит величественная фигура Цезаря. «Я верну тебе счастье», – ласково шепчет белая Афродита. «Да», – с серьезным видом повторяет за ней бронзовая Гера. Обещает заступиться прекрасный Ганимед-Муций, и в ее усталой, точно сонной голове стали болтаться, как лоскутья, обрывки воспоминаний.

Невольник внес светильник, и у нее замелькало в глазах, как тогда, при виде леса убегающих вдаль колонн, заплясали на цветущем лугу девушки, загорелись живыми красками сладострастные фрески любовных приключений Юпитера.

Раздались торопливые шаги, и в тунике, в накинутом на плечо военном плаще появился Муций.

– Мария! – воскликнул он и остановился, с изумлением глядя на ее запачканное, смятое, разорванное внизу платье, всклокоченные волосы и как будто отточенное тонко, одухотворенное выражением страдания, побледневшее, измученное лицо.

– Муций! – бросилась она ему в объятия. – Священники схватили учителя. Они хотят его убить, если разрешит Пилат. Но он не может разрешить. Ты пойдешь к нему, расскажешь ему все, все, – повторяла она, рыдая.

– Какой учитель?

– Иисус – тот, который спас меня от побиения камнями, который вернул мне брата из могилы, который открыл и воскресил мое потерявшееся в погоне за плотской страстью сердце…

– Вот что, – протяжно проговорил, выпуская ее из объятий, римлянин, и лицо его приняло суровое выражение.

– Так это тот, что отнял тебя у меня. Хитрый мужчина, начал с Марфы, а кончил тобою. Ничего, знаток… И это, значит, спустя месяцы ты приходишь обратно, будишь меня среди ночи, чтоб заявить мне, что я должен спасать своего соперника, который упивается наслаждениями с тобою…

Мария отступила на несколько шагов назад, слезы у нее высохли, глаза стали словно стеклянные, и она промолвила глухо и мрачно:

– Ошибаешься, рыцарь: ты обещал мне все, когда я с тобой утопала в разврате, а он подарил мне свое сердце, свою кроткую ласку и свет души своей ни за что – ни одного поцелуя не взял он от уст моих. Раз только – вот сюда, сюда… – она всклубила волосы над лбом, – он прикоснулся… Один только раз, – губы ее стали страдальчески подергиваться.

Муций молча внимательно посмотрел на нее и промолвил:

– Объясни мне, пожалуйста, что означает этот твой измятый наряд, разодранное платье?

– Я выбежала ночью, как была, села на мостовой, у подножия храма, потому что он был там… Я была уверена, что довольно будет, когда он заговорит с ними; и они его отпустят… Между тем они осмелились его судить. Никодим сказал мне, что они ничего не могут сделать без Пилата, что Пилат охотно действует в пику священникам. Я побежала, чтоб ты попросил его… Меня схватил какой-то бродяга, я ударила его… он разорвал на мне платье… Бродяга – только платье, а ты, патриций, ты рвешь мою душу… Но ты пойдешь к Пилату, ты скажешь ему, что если непременно кто-нибудь должен отдать жизнь, так пусть он берет мою…

– Так ты его так любишь, что готова пожертвовать жизнью…

– Всем, всем!..

– Мария, – заговорил Муций пренебрежительным и почти игривым тоном, – не будем делать из пустяка трагедий… Хорошо, я пойду к Пилату и освобожу твоего учителя, но не даром: жизни твоей я не требую, но эта ночь – еще раз, последний – моя!..

Мария стояла минуту без движения, вся кровь от лица отхлынула у нее к сердцу.