Эммаус замолчал, ожидая вопросов.

– Во всяком случае, видно, что это человек недюжинный… – заметил Никодим.

– Но и опасный, – прошамкал Каиафа.

Анна многозначительно кашлянул, давая этим понять, что всякие замечания в присутствии писца неуместны, и тоном приказания проговорил:

– Надо послать наиболее способных, которые могли бы искуснее потянуть его за язык и из его собственных уст уловить его истинные намерения. Расспрашивать при свидетелях для того, чтоб, если окажется нужным, можно было обвинить его с доказательствами в руках. Где он сейчас находится?

– Он идет в Иерусалим. Сейчас он, наверное, минует Сило или Вефиль, а может быть, уже и ближе, – вчера видели некоторых из его учеников в городе.

– Когда он появится в стенах города, сейчас же дайте знать, – сказал первосвященник и махнул рукой, давая понять, что аудиенция окончена…

Эммаус поклонился и вышел.

Наступила длительная минута сосредоточенного молчания, в течение которой каждый из присутствующих взвешивал про себя значение полученных сообщений.

– Я думаю, что этот рабби… – начал Никодим.

– Я полагаю, – перебил его Анна, – что следует рассматривать дела в предписанном законом порядке, чтоб нам не запутаться.

– Правильно, – взял слово первосвященник. – Так вот, по моему мнению, дело обстоит вообще плохо. Пока у кормила правления стоит Сеян с Понтием, как его креатурой, мы без вмешательства проконсула ничего не сможем сделать, особенно принимая во внимание, что, как мы слышали, Цезарь противится смене наместников, а если вдобавок этот Муций, который находится в милости и у Вителла и у Пилата, сможет их примирить, – этот римский пес, спущенный с цепи, покажет, на что он способен…

В бесцветных глазах Каиафы блеснул огонек ненависти, Никодим принял серьезный вид, а Анна перестал шамкать ртом и крепко сжал узкие губы.

Всем им вспомнились те унизительные пять дней и ночей, когда они валялись в прахе перед дворцом Пилата, умоляя, чтоб он убрал из Иерусалима щиты с изображением бюста Цезаря, чем он открыто нарушал закон, воспрещающий ставить какие бы то ни было изображения живых существ. Вспомнилась им снова та минута ужаса, когда на шестой день, собрав их в огромном стадионе, он окружил их тройною цепью солдат и отдал приказ обнажить мечи, угрожая, что вырежет всех, кто будет упорствовать. Они все стерпели, изображения были убраны из города – прокуратор уступил, но вскоре жестоко отплатил им. Он взял на постройку водопроводов всю храмовую казну, так называемый «корбан», а когда возмущенная толпа собралась, чтоб выразить свой протест, перебил до смерти палками, как шакалов, многих верующих. Предшественники Пилата не были лучше… Последний царь, Ирод, не задумался над тем, чтоб повесить над большими вратами храма изображение орла. В своей неистовой жестокости он пролил во сто крат больше крови, тем не менее он не возбуждал столько ненависти, сколько этот гордый римлянин, высокомерное презрение которого, с каким он трактовал не только простую чернь, но даже высших сановников Иудеи, – приводило священнослужителей в бешенство. Поэтому одним из важнейших вопросов, занимавших умы великого совета, явились попытки добиться удаления Понтия из претории.

Были пущены в ход все пружины интриг, влияний и связей, которых было уж в то время у евреев довольно много в столице, как вот полученные только что известия – как правильно заметил Каиафа – разрушали все надежды.

– Чтоб одолеть Пилата и свергнуть ему подобных, надо сначала овладеть Римом, – заявил вдруг Анна.

– Овладеть Римом? – бросил изумленный взгляд на тестя первосвященник. – А где же наши легионы, крепости, оружие?

– Вот где, – ответил Анна и потряс кожаным кошельком. – У них железо, а у нас золото. Их воины покоряют мир, пусть покоряют – торговец все купит, а наш народ весьма одарен в этом направлении, ворота же нашего города поставлены так расчетливо, что через них должны проходить народы Востока и Запада. Наши купцы находятся уже повсюду – и в Александрии, и в Фивах, и в Тире, и в Риме, – по всему миру рассеянные, со священной торой, с лицом, обращенным к ковчегу завета; грезя о Сионе, они копят золото, чтоб когда-нибудь купить все. Прошли для нас времена Маккавеев, мечом Израиль ничего уж не добьется; весы и мера – наше оружие, караван с товаром – наш легион, а лавка – наша крепость. Крепче, чем цепи, золотые нити, которыми нужно все опутать. Как паук, который натягивает по всем углам свою паутину, чтобы душить мух, мы растянем свою сеть по всем углам земли, пока наконец опутанные ею народы отдадутся в нашу власть. Считая себя господами – глупцы, они будут вертеться по нашей воле, как мельничное колесо вертится силой потока. Их колесницы остановятся, как заколдованные, когда мы откажем их осям в мази наших мошон, пойдут, когда мы захотим, но в наших вожжах. Пусть себе восседают гордо на высоких козлах, пусть остаются нашими возницами. Но мы должны это делать тайно, хитро, обдуманно и с притворным смирением, чтоб они не переставали считать себя повелителями и не поняли, в чем дело, раньше, чем сгинут дотла.

Анна прервал себя и опять погрузился в спячку.

Первосвященник с восторженною почтительностью смотрел на заплывшее лицо тестя, Никодим же проговорил с искренним преклонением:

– Умно сказано, только эта работа требует столетий, а времена становятся все более тяжелые, прямо невыносимые; всякий хлыщ, одетый только в тогу, помыкает нами, простой легионер не уступит дороги князю Иудеи, ненависть и презрение преследуют нас всюду, скоро нам придется не только действовать тайно, а зарываться в землю, как кроты: одним декретом Цезаря толпы наших единоверцев изгоняются из городов, другим – четыре тысячи превращаются на острове Сардиния в солдат. Там нас избивают, а здесь Пилат топчет ногами.

– Тем не менее, – заметил Анна, – в столице исповедующих нашу тору теперь уже больше, чем поклонников Изиды. Вера в предвечного среди чужеземцев растет. Все более и более обильной рекой текут сикли и жертвы в пользу храма. Надо иметь терпение – мы пережили иго египетское, рабство вавилонское, узы персидские… Сотни Пилатов отойдут в вечность, народ же избранный останется вовеки.

– Мне кажется, что я найду средство против Пилата, – заговорил вдруг задумчиво сидевший первосвященник. – Если прекрасная, благочестивая Эсфирь сумела подчинить себе враждебного Артаксеркса, обаятельная Юдифь – победить Олоферна, так почему бы красавице Марии не использовать своего влияния на Муция? У этого патриция очень сильные связи при дворе.

– Мария! – расхохотался Никодим. – Да ведь это красивая ветреница, с которой о таких делах даже и говорить невозможно. Это красота, перед которой все только теряют голову и всякие серьезные мысли улетучиваются как дым.

– Значит, она – блудница, – обрушился первосвященник, – ее следует побить камнями!

– Мы забываем, – заметил язвительно Никодим, – что мы лишены права карать смертью, а кто осмелился бы поднять на нее руку, тому пришлось бы считаться не только с римлянами, но и со многими из своих единоверцев в городе. Мария широко владеет обаянием своей красоты, с такою девушкой опасно связываться…

– План первосвященника заслуживает, однако, внимания, – примиряюще проговорил Анна. – Я подумаю над ним подробнее. А пока, я думаю, мы можем перейти к делу Иисуса.

– По-моему, он просто-напросто мезит – соблазнитель народа, – жестко бросил взволнованный Каиафа.

Присутствующие вздрогнули при этом слове – оно равнялось смертному приговору.

– Он нарушает субботу, – продолжал Каиафа, – ест с нечистыми, общается с самарянами, возмущает народ против нашей законной власти, гора Гаризим и Сион для него одно и то же, – чего же нужно больше?

– Не нужно… судить в запальчивости, – стал с жаром возражать Никодим. – Что в его учении есть некоторые уклонения от заветов Священного писания, – это не подлежит сомнению, но сам Эммаус подтвердил, что молодой рабби во многих вопросах выражается неясно и, может быть, неправильно понимается людьми. К тому же, по моему мнению, и по мнению моих единомышленников, в настоящее время невозможно со всею строгостью применяться к суровым предписаниям закона. Жизнь развивается, течет вперед, а законы, написанные тысячу лет назад, стоят на месте. Дело соферов и ученых соответствующим толкованием некоторых мест писания приноровить текст книг к современным требованиям жизни.

– Ты говоришь как саддукей, – порывисто остановил его первосвященник.

– Потому что я являюсь таковым и полагаю, что на нашей стороне истина; мы здесь одни и можем говорить между собой открыто. Разве в действительности нет ни капли правды в том, что говорит рабби: то, что входит в уста, не всегда оскверняет человека, соблюдение субботы иногда бывает невозможно… Разве он совершает преступление, когда, изнемогая от жажды, принимает воду из рук самаритянской женщины? Это враждебное отношение ко всем, кто вне нашего круга, как к нечистым, и возбуждает ту ненависть, какою окружают нас другие народы, и становится причиной преследований и бедствий.

– Мы одни, – проснулся и лениво привстал Анна, – никто нас не слышит; и хорошо, Никодим, что ты понимаешь, что слова твои могут быть произносимыми только в тесном, доверенном кругу старейшин. Можно самому питать некоторые сомнения насчет значения известных предписаний закона, но нельзя выносить их в народ. Наше писание – как вязаная ткань: распустишь одно волокно – и вся она рассыплется; а с этим вместе рассыплется, как песок, могущество Израиля. Оно зиждется на писании, как крепость – на скале. Наше писание вывело народ целым и нераздельным из всех домов рабства и неволи. Мы утратили свое государство, мы исковеркали свой древний язык, по всей земле разбежались дети Авраама, потомки Иакова, – разделенные морскими пучинами, чужими странами, пустынями, – благодаря Священному писанию они остаются точно друг подле друга, держатся за руки – сильные, солидарные, вечные, как время. Из наших книг воздвигли мы пограничную стену между Израилем и остальным миром; если б она рухнула, мы вросли бы в чужие народы, утонули бы в бездне племен, как более малочисленные. Благодаря торе в наших скитаниях каждый верующий чувствует себя чужим иноземцу, хотя бы находясь с ним рядом, и близким – отдаленным узам Иерусалима. В ее письменах заключена наша вера, наши обычаи, ритуал наших обрядов, образ мыслей – все, что мы есть, благодаря чему существуем так долго и будем существовать вовеки. Кто решился бы разорвать эти священные свитки, разорвал бы народ свой на куски. Мы справедливо называем Ездру вторым Моисеем, потому что, когда под владычеством персов стали ослабевать узы закона, народ стал брать в жены чужеплеменных женщин – он, несмотря на то, что жены и дети приняли веру в единого, чтоб сохранить исключительность избранного народа, со всей неумолимостью велел расторгнуть эти преступные союзы и со всею строгостью восстановил неприкосновенность буквы закона. Да, Никодим, когда мы остаемся одни, мы можем разно мыслить, но когда мы являемся перед народом, мы должны говорить согласно и всегда одно и то же, чтоб сохранить единство народа и власть нашу. Кто такой Иисус, я еще не знаю. Сначала мне казалось, что он шествует по стопам Иоанна. Ныне он отходит от этого пути. Благочестивое рвение, думаю я, слишком далеко увлекло тебя, Каиафа, – приравненный к мезиту, этот назаретянин мог бы действительно слишком много возомнить о себе, подумать, что мы усматриваем столь великую опасность в его лице. Он громит нас, мы сумеем разгромить его, нужно только взяться за это как следует. Легко баламутить галилейских простаков. Великий там, он станет маленьким в Иерусалиме. А если он способный человек, мы сделаем из него софера – он умеет свободно говорить по-арамейски и сможет переводить народу Священное писание.