– Хорошо ли ты только слышала? Иуда рассказывал обо всем этом совсем иначе.

– Нет, все как я говорю. Он прямо и открыто осуждал заботу о благе земном, говорил, что достаточно искать царства, а остальное само приложится.

– Ну конечно, когда уж дойдешь до царства, так всякий знает, что ни в чем недостатка не будет, – заметила Мария. – Ну, а еще что? Творил чудеса?

– Он накормил огромную толпу людей, хотя у него было всего семь хлебов и небольшая горсточка рыбы…

– Ты считала?

– Нет, но все так говорили…

– Ну, предположим, что так было; тогда пойми, что ведь немудрено презирать богатство, если обладаешь таким искусством его увеличивать; но ведь ни я, ни ты, никто из нас не умеет выпить хоть на каплю больше вина, чем его налито в амфору, или вынуть хоть один обол из пустого кошелька. Вот пусть он этому научит, тогда я соглашусь, что его учение чего-нибудь стоит.

Марфа задумалась и как бы опечалилась.

– Не знаю, – проговорила она с волнением, – я не могу тебе этого объяснить, но если бы ты слышала сама, почувствовала бы то, что я чувствовала, ты бы верила ему слепо, так, как я… Словами не расскажешь, как велики обаяние и сила его речи… Знаешь, те, кто знали его с детства, рассказывают, что на его голос слетались птицы и выплескивались рыбы из воды. Уже в детстве он поражал своей речью знатоков Священного писания и был так добр, что в жаркие дни бегал промеж цветов и своими ручками относил в улей обремененных медом пчелок и всегда попадал с каждой в ее улей; побитые ливнем лилии на лугах он выпрямлял, исправлял разрушенные гнезда, а когда однажды, нечаянно упав в чистый ручей, он замутил ноженькой воду, так от жалости тут же залился горькими слезами.

– Говорят, он еще молодой?

– Совсем, ему еще нет тридцати лет.

– А красивый?

– Зачем ты спрашиваешь? – спросила Марфа чуть не с ужасом, но, заметив в ясных глазах сестры одно только любопытство, ответила с жаром: – Он прекрасен! – и продолжала с видимым восторгом: – Стройный, как пальма, волосы носит длинные до плеч, они распускаются у него, как лучи солнца! В своем плаще он похож на херувима с крыльями…

– Ты его любишь? – перебила ее вдруг Мария.

Марфа вздрогнула, низко опустила голову и глухо промолвила:

– Он велел всем любить его и всем любить друг друга, ибо каждый человек – ближний наш…

– Ну да, но не каждый нам одинаково нравится, – заметила с шаловливой улыбкой Мария, весело погрозила сестре розовым пальчиком и ушла, довольная, что узнала охраняемые от нее тайны и что Марфа влюблена.

Она заснула в первый раз за долгое время совершенно спокойно и, хотя спала крепко и долго, проснулась бодрая, отдохнувшая, полная жизнерадостности, играющей в ее жилах, и сразу пришла в себя.

Она весело посмотрела на стоящую у ее ложа Дебору и, поняв по выражению ее лица, что та явилась с какой-то новостью, проговорила:

– Ну, рассказывай скорее.

– Ожидает, с утра ожидает…

– Кто?

– Дивная лектика с пурпурными занавесками, четыре ровных на подбор ливийца и проводник с римским мечом за поясом…

– Муций! – воскликнула Мария, вскакивая, как пружина с постели. – Давай скорее пеплон, завяжи мне волосы… – И, торопливо одевшись, она убежала…

– Куда же ты так бежишь сломя голову? – строго остановила ее Марфа.

– Моя подруга Мелитта больна и зовет меня к себе.

– Да? А эти люди говорят, что они принадлежат какому-то Децию – римлянину.

– Мелитта пользуется его лектикой, – врала, не запинаясь Мария.

– Оставила бы ты когда-нибудь в покое этих своих подруг, распутницы они все; вымела бы я их, как мусор, метлой за городские стены, – сердито вспыхнула Марфа.

– Что я слышу, – с притворным негодованием всплеснула руками Мария, – на ближних… с метлой!.. Хороша любовь!

И, пользуясь смущением растерявшейся сестры, выбежала за ворота и проворным движением вскочила в лектику, устланную мягким ковром.

Подобранные, как по мерке, невольники подняли ручки носилок и тронулись эластическим, мерным, быстрым, ровным шагом.

Мария велела отнести ее сначала к Мелитте, где она переоделась в ту самую тунику, в те самые запястья и жемчуга, в которых была на пиршестве.

Когда она надевала на себя мягкие ткани, от них пахнуло тонким ароматом, и в синеватой дымке промелькнуло воспоминание той головокружительной ночи. Сердце ее дрогнуло и точно расплылось теплой трепещущей волной в груди, чуть заметная дрожь пробежала вокруг поясницы и по спине.

С этим щекочущим ощущением она истомно улеглась в лектике, закрыла глаза и, точно несомая в легко колышущейся колыбели, нежилась, предвкушая близящиеся упоения.

Она очнулась, когда кругом загалдел говор шумного города. Сквозь щель между занавесками мелькали перед ее глазами расставленные лотки и лари, полные румяных яблок, сушеных фиг, зеленых огурцов, фасоли и золотистых апельсинов. Время от времени мимо нее проходили фигуры, одетые в серые плащи, колыхались малорослые, мышастые мулы и поминутно заглядывали любопытные, черные, как кофейные зерна, глаза курчавых мальчишек. Шумные возгласы торговцев, окрики погонщиков скота, воркование горлиц, чириканье и кудахтанье разнообразных птиц, царившие в тесных переулках шум и гомон наполняли хаосом ее уши.

Лектика медленно протискалась сквозь толпу, потом тронулась немного быстрее, выбралась на площадь и там остановилась на более продолжительное время.

Мария увидела вереницу тихо ступающих солидных верблюдов, а на них в белых бурнусах и покрывалах, заслоняющих наполовину лицо, молчаливых всадников.

Когда караван прошел мимо, лектика свернула, миновала ворота и остановилась. Проводник раздвинул занавеску и помог Марии выйти…

Мария взошла на мраморные ступени и увидала на полу вестибюля двух порхающих мозаичных амуров, державших ленту с надписью: «Salve, Maria!»

Порог и косяки входных дверей были обвиты миртами и розами, а в глубине великолепного атриума, опершись рукой на голову одного из тритонов, окружавших цистерну, куда стекала дождевая вода, стоял в ниспадающей изящными складками золотисто-желтой тоге красавец патриций.

Завидев Марию, он выпрямился, бросил ей тогу, как ковер, под ноги, обнял за талию, чуть-чуть приподнял на руках и, целуя в уста, проговорил:

– Наконец!

Мария, однако, выскользнула из его объятий и, отстраняя его изящным движением, надула губки и промолвила с кокетливым капризом:

– Хорошо «наконец»! Можно поседеть, как гора Кармел, и слежаться в прессованную смокву, дожидаясь тебя…

– Старушка ты моя! – оправдывался, смеясь, Муций. – Во-первых, Вителл задержал меня дольше, чем я думал, а затем мне пришлось явиться к Пилату, который приходится мне родственником, и потому долго удерживал меня в гостях, хотя я рвался из Цезареи; потом еще дом оказался в страшно разрушенном состоянии, – ты видела сама, я ставлю весь забор заново, внутри тоже масса переделок, и сейчас пока только часть выглядит сколько-нибудь прилично.

Мария окинула взором просторный зал, который, казалось, был заполнен целым лесом убегающих вдаль колонн. Пластически эта живопись производила такую полную иллюзию действительности, что она на минуту остолбенела, увидев в далекой перспективе цветующую лужайку и группу смеющихся девушек, пляшущих голыми в высокой траве. В настоящих нишах стен стояли в прекрасных копиях мраморная статуя Афродиты Книдской и Поликлетовой Геры из бронзы, Ганимед и спящая Ариадна. Посредине возвышались две статуи в натуральную величину: Август в тунике и панцире со стоящим у ног амуром и Муций, изображенный в виде Эндимиона.

На свободной от архитектурных украшений стене блестели только что законченные фрески, изображавшие три любовных похождения Юпитера.

На одной он, как змей, опоясывал могучими кольцами раскинутые голени отдающейся ему Прозерпины и погружал пламенное жало в ненасытный поцелуй ее страстно раскрытых уст; на второй он орлиными крыльями закрывал белобедрую Астрею, держа в когтях ее набухшие перси; на третьей – пламенным огнем ласкал пылающую в страстном упоении, с бессознательно откинутой назад головой Эгину.

Когда она вдоволь насмотрелась. Муций стал показывать ей всевозможные безделушки, выделанные из бронзы, слоновой кости и перламутра, по большей части малопристойного содержания: тонко выточенные миниатюры людей и животных в самых щекотливых и интригующих позах, иногда настолько комических, что Мария заливалась искренним смехом.

– Это только небольшая часть моих коллекций, – весело пояснил Муций. – А теперь пойдем, я покажу тебе сад, птичник и пруд.

Когда они спустились с террасы, Муций, завидев проходящего за забором фарисея, спросил:

– Скажи-ка мне, что должны означать эти кожаные коробочки, которые ваши мужчины носят на лбу?

– Это свитки заповедей нашего писания, – ответила Мария и, прячась за колонну, прибавила: – Я бы не хотела, чтоб он меня видел; эти люди страшно религиозны и ужасно суровы; они осуждают всякую радость жизни, служат предвечному, который пребывает за последней завесой скинии, невидим, недоступен, могуч и грозен.

– Если невидим, так, значит, в нем нет ничего страшного, – пренебрежительно проговорил Муций, – а насчет могущества, так Рим, несомненно, могущественнее его, а железные легионы Цезаря – страшнее.

– А ваши боги?

– Наши? Их никто больше не боится; но, как воплощение красоты, они сделались украшением дворцов, площадей и наших храмов, а живые богини, – он обнял Марию за талию, – высшим благом жизни.

И, прижимая рукой ее груди, Муций повел ее к обтянутой сеткой группе деревьев, оглашавшейся громким птичьим щебетом. В листве между веток замелькали, точно огоньки света, спугнутые чечетки, вспорхнули, точно рассыпанная горсточка самоцветных камней, синеватые дрозды и радужные, пугливые стрижи. Остались на месте только солидные золотистые фазаны и павлины, распустившие свои пышные, сверкающие радугой хвосты. Проснулись сонные, привязанные к деревянным перекладинам попугаи, и один из них, серый, прокартавил совершенно ясно: