— Одна… две… три… — начал считать девушек Эймон, глотая шампанское, — восемь… девять… десять…

— Да, — заключил я. — Вероятно, сотня девушек здесь имеется.

— Они все особенные, Гарри. Здесь так много особенных девушек, что я даже не могу их сосчи- тать. Мир полон особенных девушек.

— Но не таких, как Сид, — заметил я.

— Чепуха! — заявил Эймон. — Абсолютная чепуха, Гарри.

Он опорожнил бокал, попытался наполнить его заново и, казалось, был очень удивлен, что бутылка пуста. Он заказал еще одну и по-дружески обнял меня.

— Тебе это нравится, Гарри. Тебе нравится само страдание. Потому что это значительно проще, чем действительно жить с женщиной.

— Ты пьян.

— Может быть, я и пьян, Гарри, но я знаю женщин. Возможно, ты разбираешься в телевидении — и да благословит тебя Господь за то, что ты разбираешься в телевидении, потому что ты спасал мою килкарнийскую шкуру уже не один раз, — но я знаю женщин. И я уверен, что ты бы передумал насчет Сид, проживи с ней лет семь. Потому что мы всегда так поступаем.

— Не всегда.

— Всегда, — сказал он. — Старые песни об этом не говорят. Они говорят о любви потерянной и найденной. О героической любви, о вечной любви, о сладкой и горькой любви. Но они не говорят о любви притупившейся и состарившейся. Об этом песен никто не пишет.

— Нет, пишет, мать твою! — закричал я.

— Хотите танец? — спросило какое-то видение в прозрачном вечернем платье.

— Нет, спасибо, — ответил я. — «Куда ушла наша любовь?», «Ты не посылаешь мне цветов», «Ты потерял это чувство любви» — есть куча песен о том, как любовь перекипела.

— Но они пишут так, что это звучит романтически, — сказал Эймон. — А в этом нет никакой романтики. Это скучно и глупо. Посмотри вокруг, Гарри, просто огляди эту комнату: зачем мужчине намертво связывать свою жизнь всего-навсего с одной женщиной? Мы устроены по-другому.

— Это ты устроен по-другому, — возразил я. — Все, о чем ты думаешь, — это твой мерзкий маленький член, которому постоянно нужна новизна.

— Не член, Гарри.

— Прости, Эймон, но я настаиваю. Твой мерзкий маленький член.

— Не член, Гарри. Мое семя.

— Хорошо, твое семя.

Азиатская девушка с волосами до пояса подошла и села к Эймону на колени. Она целомудренно поцеловала его в темную небритую щеку.

— Меня зовут Мем, — представилась она мне, и я ответил:

— Гарри, — и мы пожали друг другу руки, как будто собирались обсудить какую-то сделку. Как ни смешно, в этом баре, полном сигаретного угара, обнаженной плоти и воплощенных мечтаний среднего возраста, происходило очень много формальностей: люди пожимали друг другу руки, представлялись, передавали визитки вместе с наличными.

Таков был дух этого бара: мужчинам льстило думать, что у них действительно есть шанс. Как будто эти девушки только и мечтали, чтобы их накормили ужином в каком-нибудь занудном псевдофранцузском ресторанчике, когда здесь они могли превратить любого мужчину в банкомат, всего лишь сверкнув глазами или покрутив задом под новую песенку о стерве и любовнице в одном лице.

Мем начала танцевать для Эймона, и, когда она стянула через голову платье и стала медленно извиваться своим крепким смуглым телом у него перед глазами, я понял, почему эта маленькая азиатка смогла удержаться на планете блондинок.

— Это как экспресс «Хитроу», — произнес Эймон.

— Какого хрена ты несешь? — удивился я.

— Экспресс «Хитроу», — повторил Эймон. — Поезд до аэропорта. Ты не замечал? Как только выезжаешь из Пэддинггона, то видишь огромный двор, забитый блестящими новыми автомобилями. А чуть дальше по пути — другой двор, только заполненный ржавыми, сломанными, сгоревшими машинами, уложенными одна на другую, как мусор. Да они, по сути, и есть самый настоящий мусор.

— Кажется, я чего-то недопонимаю, Эймон, — поморщился я. — Ты хочешь сказать, что жизнь похожа на экспресс «Хитроу»?

— Я хочу сказать, что отношения между мужчинами и женщинами похожи на те машины, — пояснил он, проведя ладонью по упругому бедру Мем, хотя здесь и было строго-настрого запрещено дотрагиваться до танцовщиц. Индонезийское бедро? Тайское бедро? — Они начинаются с таким блеском и новизной, и кажется, что они продлятся вечно. А потом все превращается в сплошной мусор.

— Ты черт-искуситель, — заявил я, вставая. — А я напился.

— Ну не уходи, Гарри! — взмолился он.

— Мне нужно забрать мальчика от родителей, — объяснил я и тут же поправил сам себя. — Я имею в виду, от матери.

Я поцеловал его в щеку, пожал руку Мем — почему-то мне показалось, что правильнее будет сделать так, а не наоборот, — и пошел к выходу, и на полпути вспомнил, где я уже слышал это имя.

Я понял, что Эймон ошибается. Если ты постоянно томишься желанием, никогда не удовлетворен, никогда не довольствуешься тем, что имеешь, ты в результате оказываешься еще более потерянным и одиноким, чем такой простачок, как я, верящий, что все старые песни написаны об одной- единственной девушке.

Мужчины, трахающиеся на стороне, не свободны. На самом деле нет. В результате они порабощены еще сильнее, чем кто бы то ни было, потому что они все время подозревают, что женщины, которых они хотят, такие же, как они сами. Такие же незакомплексованные, такие же коварные, так же готовые переметнуться к кому-то новому или сделать крюк, как героини новых песен.

Он стоял в тени здания вместе с остальными парнями, ожидавшими танцовщиц. Я почему-то был уверен в том, что обязательно увижу его.

И я знал, что он будет выглядеть точно так же, как и все остальные, несмотря на роскошные машины, — или, в его случае, мотоцикл «BMW», — оставленные у тротуара. Он не казался счастливым. Никто из этих парней не выглядел особо радостным. Они стояли за таксистами, зазывавшими пассажиров. Таксисты разговаривали друг с другом и с мужчинами, выходившими из клуба: «Такси не требуется, мистер? Куда поедем? За десять фунтов до Айлингтона вас устроит?» А парни танцовщиц стояли неподвижно и молча. Они выглядели так, как будто их мечты сбылись, но им это принесло лишь ревность и отвращение.

Я его увидел, но он меня не заметил. Я наблюдал за тем, как он мается в ночи вместе со всеми остальными племенными жеребцами.

Красавец Джим Мейсон, бывший муж Сид, покорно ждал свою Мем после работы.

32

Часы посещений потеряли всякий смысл. Мой отец просыпался теперь только в зависимости от боли и уколов морфия.

Можно было просидеть возле него целый день, а он бы все спал — если, конечно, это наркотическое забытье вообще можно назвать сном. Когда действие опиатов заканчивалось, а опухоль не начинала снова терзать его, он просыпался и разговаривал со мной, и глаза его были полны слез от страдания и невыносимой грусти. Я ждал этой минуты его пробуждения.

Посреди ночи он пошевелился, облизал пересохшие губы, и мой чуткий сон прервался. В палате было тихо, если не считать храпа старика через кровать от отцовской. Я помог отцу сесть и смочить рот ничтожно малым количеством воды.

Когда он начал задыхаться — теперь он все время задыхался, — я помог ему надеть кислородную маску и держал его за руку, пока он отчаянно хватал воздух ртом. Как же мало воздуха ему было нужно, как мало воды! Мое сердце разрывалось, когда я видел, как мало ему нужно да я жизни.

Он снял маску, его лицо исказилось от муки, и я снова подумал о том, что никто не предупреждает нас об этой боли. Но я все еще не мог решить, что хуже: видеть эти ужасные страдания или видеть его оглушенным морфием, более не принадлежащим самому себе. Нет, решил я, видеть его мучающимся от боли хуже.

Он посмотрел на меня, безнадежно потряс головой, а потом снова отвернулся.

Я взял его за руку и крепко сжал ее, понимая, что душевные силы оставляют его. Отец был смелым и решительным человеком, но он не мог противиться тоске, подступавшей посреди ночи, тоске, от которой начинаешь понимать, что ничего хорошего никогда уже больше не будет.

И никто не предупреждает тебя об этой неодолимой тоске. К боли хотя бы отчасти можно подготовиться. Можно догадаться, как мучается умирающий от рака. Но с этим физическим страданием пришло ощущение потери, которое не мог подавить никакой морфий.

— Что хуже всего, — прошептал в темноте мой отец, — это знать, чего тебе будет не хватать. Я не имею в виду то, чего еще не произошло: свадьбу Пэта, то, как ты, наконец, устроишься в жизни, — нет, а только те вещи, которые всегда происходили раньше сами собой. Например, видеть, как Пэт катается на велосипеде, рассказывать ему сказки, целовать на ночь. Наблюдать за тем, как он носится по саду со своим чертовым световым мечом. Все эти мелочи, которые значат больше всего на свете.

— Может быть, ты скоро вернешься домой, — сказал я, по-прежнему надеясь (а ведь только это и осталось, никакой реальной альтернативы нет), по- прежнему цепляясь за жизнь, даже если эта жизнь полна мучений. — Может быть, тебе все это еще предстоит, а ты даже и не догадываешься.

Но он не был склонен обманываться или обманывать меня.

— Мне будет не хватать моего сада. Твоей мамы. Еды, которую она готовит. Твоих телешоу.

Я был польщен и смущен тем, что он назвал мою работу в том же ряду, что и свою жену, внука и сад. И еще мне было немножко стыдно. Стыдно, что я сделал так мало за то время, которое мне было отведено, что я не успел сделать ничего больше, чтобы заслужить его одобрение. Пара телешоу и развалившийся брак. Вот, в общем-то, и все.

Но еще оставался Пэт. Я понимал: отец любит внука больше всего на свете. Ощущение было такое, что Пэт — единственный настоящий подарок ему от меня.

Отец захотел сесть. Я нажал на маленькую металлическую коробочку, которая управляла его кроватью, и она зажужжала в тишине палаты, пока изголовье поднималось. Он наклонился вперед и держался за меня, а я подкладывал ему под спину подушку, и его небритое лицо терлось о мою щеку.