Вскоре Кирилл Григорьевич стал замечать, что в его племяннице произошла неуловимая перемена. Она не так уже рвалась на волю, реже вспоминала о Франции, зато не пропускала ни одной церковной службы, и к заутрене, и к вечерне ходила в надвратную церковь – тихо, степенно, в сопровождении келейницы.

Тогда Кирилл понял – больше медлить нельзя, нужно готовить побег племянницы. Если она останется в монастыре, то еще, чего доброго, истает, как свеча, во время церковной требы.

Граф постоянно думал о побеге Лизы, но не знал, как его осуществить. Игуменья, скрепя сердце согласившаяся на его визиты, в остальном строго выполняла предписания государыни Екатерины и не позволяла узнице и шагу ступить за церковные ворота. Разумовский мог проникнуть в монастырь только в одиночку, и короткие свидания с Лизой ничего не меняли – большую часть времени она проводила в обществе келейницы. Побег мог оказаться возможным только с молчаливого согласия игуменьи, и накануне пострига племянницы граф пришел просить именно об этом.

– О какой помощи вы говорите, батюшка Кирилл Григорьевич? – спросила игуменья.

– Помогите бежать Лизе! – воскликнул Разумовский и упал перед игуменьей на колени, прижался губами к ее длинным, словно выточенным резцом ваятеля, белым пальцам. – Умрет она здесь, не выдержит!

Игуменья не отстранилась, не подняла Разумовского с колен, а только сказала, глядя куда-то вдаль:

– Племянницу твою я, батюшка Кирилл Григорьевич, меньше твоего знаю, но одно скажу – покой ей нужен. Мир душевный, которого она сроду не знала. Металась только по свету без толку да других за собой тащила. И снова метаться будет, если душу здесь не успокоит.

– Истает она здесь. Как свеча сгорит, – ответил Разумовский, бросив на игуменью умоляющий, отчаянный взгляд.

– Поднимитесь, батюшка Кирилл Григорьевич, – сказала та. – Нечего передо мной на коленях ровно перед княгиней какой стоять. Перед государыней, чай, уже настоялись, когда за княжну свою просили…

Разумовский поднялся, снова подошел к окну.

– Странный нынче ноябрь, матушка, – сказал он после минутного молчания. – Тихий да кроткий. Ветер шумит еле слышно, как будто ребенок во сне дышит. А если дождь идет, то тоже тихо-тихо. Вы говорите, Лизе тишина нужна. А может быть, эта тишина смерти подобна?

Игуменья вздохнула, подошла к образу Богородицы, у которого теплилась малиновая лампадка, медленно, торжественно осенила себя крестным знамением, сказала:

– Говоришь, она – государыни Елизаветы да брата твоего дочь. Верю, и нельзя тому не верить, ей в лицо посмотрев. Матушка-государыня Елизавета Петровна в нашем монастыре бывала. И на Лизу твою она как две капли воды похожа.

– Так в чем же дело, матушка? – изумился Кирилл. – Почему вы помочь мне не хотите?

– А в том, батюшка Кирилл Григорьевич, – ответила игуменья, – что грех родовой, дедом Петром Алексеевичем да матерью Елисавет Петровной завещанный, твоей Лизе отмолить придется. Говорила она тебе, что на постриг по доброй воле идет?

– Не говорила, матушка…

– Так ты у нее самой и спроси, а потом снова ко мне придешь. Ежели бежать захочет – я помогу. Как в Суздале монахини царице нашей Евдокии Федоровне помогали да потом на муки за нее пошли, – в голосе игуменьи прозвучала такая благая сила, что Разумовскому вновь вспомнилась старица Досифея.

«Как же она про Лизу говорила тогда? – подумал он. – «Иной путь. Иное имя. Досифеей ее назовут, как меня». Неужто и вправду Лиза бежать не захочет?»

– Позовите Лизу, матушка, – попросил он. – Пусть она сама о воле своей скажет.

Лиза вошла незаметно, как будто осенний лист влетел в комнату и медленно, описав круг, упал к ногам Разумовского. Рыжие волосы спрятаны под платок, взгляд – усталый и тихий. Граф почти не узнавал ее сейчас, не находил в ней ничего общего с той проказницей и кокеткой – дочерью генерала Шубина, которую знал когда-то. И даже от измученной, исхудавшей женщины, переходившей от рыданий к безмолвному отчаянию, Лиза была бесконечно далека. «Что с ней? – спросил у себя Разумовский. – Такая и впрямь согласится на постриг… Из такой глины Господь лепит святых».

– Дядюшка, здравствуй, – сказала Лиза чужим, изменившимся голосом. – Зачем позвал меня?

Разумовский подошел к племяннице, обнял, заговорил горячо, быстро, волнуясь и сбиваясь.

– Бежать тебе, Лиза, надо. К Жаку, во Францию, как ты сама хотела. Матушка-игуменья нам поможет.

Лиза помолчала, потом ответила, улыбаясь, и эта улыбка смутила Разумовского больше, чем самые отчаянные рыдания:

– Прости меня, дядюшка милый. Не могу я бежать, другой мне путь от Бога положен.

– Да какой же путь, Лиза? – в сердцах вскричал Разумовский. – Я медлил, прости, дал тебе к монастырю привыкнуть. Хотел, чтобы отдохнула ты, сил для побега набралась. Но бежать тебе надобно – в мир, во Францию, к жениху.

– Сон я давеча видела, дядюшка, – спокойно, ничуть не смутившись, ответила Лиза. – Про узника несчастного, Ивана Антоновича, которого в Шлиссельбурге закололи.

Разумовский вздрогнул. За эти месяцы он совсем перестал следить за ходом событий и лишь недавно, от графа Иудовича, узнал о неудачной попытке гарнизонного офицера Василия Мировича освободить сверженного Елизаветой императора Ивана Антоновича, с детских лет не выходившего из крепости. Иванушку закололи тюремщики, которым было дано строжайшее предписание сделать это при первой же опасности. Но Лиза? Откуда она узнала об этом? Неужто игуменья рассказала?

– Снилось мне, – продолжила Лиза, – что Ивана Антоновича освободить хотели. Он предупрежден был об этом, ждал. Ходил по камере в волнении, как я раньше по комнате своей монастырской. Потом крики, шум, тюремщики вошли внезапно. И холод смертный… Я почувствовала его, как он. Так холодно стало, и глаза закрыть захотелось. И чтобы кто-то потом своим теплом согрел и убаюкал.

– Откуда ты знаешь об этом, Лиза? Кто тебе рассказал о его смерти?

– Никто, дядюшка, – ответила княжна, – сон я увидела вещий.

– С тобой, Лиза, ничего плохого не случится, – Кирилл Григорьевич еще раз попытался вразумить племянницу. – Во Францию уедешь, к д’Акевилям.

Но даже имя Жака не произвело на Лизу ожидаемого действия. Она как будто не слышала Разумовского.

– Кровь Ивана Антоновича на матери моей Елизавете Петровне, – говорила Лиза, – это она его в крепость заточила, за свой престол опасаясь. И правительница Анна из-за нее молодой умерла. А на деде моем, государе Петре Алексеевиче, крови поболе будет. Стало быть, мне всю жизнь за них молиться. А может, и жизни не хватит.

– Да почему тебе? У каждого свой грех и свой путь.

– И у меня путь, – ответила Лиза, – молитвенный. На постриг я по доброй воле иду. Ты только навещай меня иногда. А Жаку напиши – люблю я его и нынче, только любовь моя другой стала. Как у сестры к брату. Он свое отшагал со мной рядом, теперь пусть сам идет.

– Матушка-игуменья, да что же вы с моей Лизой сделали?

Разумовский встряхнул племянницу за плечи, как будто хотел заставить ее опомниться. Она не шелохнулась, не попыталась вырваться, только по-прежнему спокойно и ласково смотрела ему в глаза. Тогда граф отпустил Лизу и, не попрощавшись, вышел из покоев игуменьи. В монастырском дворе он опомнился, зашел в надвратную церковь Казанской иконы Божией Матери, которую так любила его племянница, и упал на колени перед образом Богородицы.

«Вразуми мою Лизу, Матушка Владычица, – шептал он, – в миру ее место». Но чем больше повторял Кирилл Григорьевич эти слова, тем меньше уверенности оставалось в его душе. Место Лизы было не в миру, как бы графу ни хотелось этого, а здесь, в монастыре, который стал для его племянницы не тюрьмой, а местом молитвенного служения. И Кирилл Григорьевич знал теперь наверняка, что пророчество старицы из Китаевской пустыни сбудется, Лиза примет постриг и станет инокиней Досифеей, призванной отмолить тяжкую, десятилетиями копившуюся вину.

Глава четвертая

Святая

Когда императрица Екатерина вновь вспомнила об итальянской побродяжке, ей сказали, что самозванка приняла постриг, стала инокиней Досифеей и слывет в монастыре святой.

– Святая? Она? – рассмеялась Екатерина. – Как суеверны люди в наш просвещенный век!

Государыня спросила еще о графе Кирилле Григорьевиче Разумовском, и ей донесли, что после пострижения монастырской узницы граф вернулся к себе в Батурин, но в Москву заезжает – верно, навещает племянницу. Екатерина хотела было запретить эти свидания, но потом смутная жалость к малороссийскому упрямцу Разумовскому и его рыжей протеже зашевелилась в сердце государыни.

– Кто в духовниках у побродяжки? – спросила Екатерина.

– Митрополит Московский Платон, – ответил граф Григорий Александрович Потемкин.

– Много чести, – пожала плечами императрица. – Говорят, много знати московской в ее тайных друзьях ходит. В монастырь ее сослать дальний – и дело с концом. В Москве она мне опасна.

– Сия мера, государыня, еще больше внимания к Досифее привлечет, – ответил Потемкин. – Оставьте все как есть. Рассказывают мне, что она от дел мирских совсем далека стала – все молится да книги духовные читает. О престоле российском и думать забыла. Живет светло да тихо. Не враг она вам теперь.

– Не враг… – задумчиво произнесла Екатерина. – Бог с ней, несчастной. Пусть живет, как жила. Когда буду в Москве, навещу побродяжку. Интересно мне, как святыми становятся.

Екатерина сдержала свое обещание – через год после пострижения княжны Елизаветы, осенью 1776 года, она тайно приехала в Москву повидать узницу. Игуменья провела государыню в домик у восточной стены монастыря, где по-прежнему жила Досифея. Шел дождь, небо было серым и тусклым, но окна в комнатах у инокини были распахнуты настежь, а сама Досифея сидела у окна и тихо, еле слышно, читала молитву святому Ангелу Хранителю.

Досифея не сразу заметила императрицу, а та не решилась прервать молитву инокини. Когда обе женщины наконец-то взглянули друг другу в глаза, Екатерина с трудом узнала стоявшую перед ней особу. Перед ней была не авантюристка, истерически хохотавшая в Петропавловской крепости, а спокойная особа с таким глубоким, проникновенным взглядом голубых, как у матери, глаз, что Екатерина почувствовала к ней невольное уважение.