Тогда княгиня решила не тратить времени на объяснения и любезности и без всяких церемоний протянула французскому увальню письмо, которое передала ей Софья Хованская.

– Я здесь по просьбе графа Разумовского, – добавила она, и полусонный француз мгновенно изменился в лице, вскочил со скамейки, к которой как будто прирос, рассыпался в извинениях и предложил Екатерине Романовне пройти в дом.

Во внутреннем убранстве комнат, обставленных с французским изяществом, было что-то неуловимо русское. Екатерине Романовне на мгновение показалось, что она на родине, в доме дяди Михаила Илларионовича Воронцова. Когда же заметно повеселевший хозяин провел гостью в библиотеку, а сам удалился в кабинет, чтобы в одиночестве прочитать письмо, княгиня заметила на полках немало русских книг, и даже совсем свежих – Державина, Фонвизина, Сумарокова. В простенке висел портрет покойной императрицы Елизаветы Петровны, крестной матери Екатерины Романовны – работы Каравакка, как показалось княгине.

Словом, все было как дома, и на душе у Екатерины Романовны потеплело. Она простила этому медведю д’Акевилю его небрежный прием и намеревалась пролистать «Досуги» шевалье д’Эона, которые заметила на полке, как в библиотеку вернулся взволнованный и удрученный хозяин.

– Скажите, княгиня, вы видели ее? – воскликнул этот французский невежа, и Дашкова, не понимавшая, о ком идет речь, удивленно переспросила:

– Кого ее, сударь?

– Лизу, – выпалил д’Акевиль, как будто княгиня могла знать, кто такая эта Лиза.

– О ком вы говорите, шевалье? – Изумление Екатерины Романовны росло.

– О великой княжне Елизавете, дочери покойной государыни и графа Алексея Разумовского, – уверенно ответил д’Акевиль.

– У императрицы Елизаветы Петровны и графа Разумовского не было детей! – вне себя от удивления воскликнула Екатерина Романовна.

– Так вы ничего не знаете, княгиня? Граф Кирилл Григорьевич не посвятил вас в эту историю?

– Я не виделась с графом Кириллом Григорьевичем, сударь, – еле сдерживаясь, объяснила Екатерина Романовна, – и не знаю, о чем идет речь в этом письме. Мне передала его княгиня Хованская, урожденная Софья Дараган.

– Так, значит, вам ничего и не стоит знать… – отрезал д’Акевиль. – Прошу простить, что смутил ваше любопытство, княгиня.

– Намерены ли вы что-либо передать княгине Хованской? – сухо сказала Екатерина Романовна, вставая.

Д’Акевиль отрицательно покачал головой, и княгиня покинула негостеприимную усадьбу. Лишь в карете, на обратном пути в Париж, Екатерина Романовна поняла, о какой Лизе говорил д’Акевиль. Она вспомнила историю с итальянской авантюристкой, называвшей себя великой княжной Елизаветой, принцессой Азовской и Владимирской, которую привез в Петербург граф Алексей Орлов.

«Неужто правда? – подумала она. – Неужто эта побродяжка, о которой втайне от Екатерины Алексеевны перешептывались при дворе, – дочь покойной государыни? И что значит письмо, которое Сонечка попросила передать этому грубияну д’Акевилю? Быть может, в нем идет речь о великой княжне? И разве стал бы граф Кирилл Григорьевич печься об авантюристке? И где же теперь эта несчастная? В крепости? В монастыре? Кто знает…»

Княгиня Дашкова была женщиной недюжинного ума, но даже она не смогла разгадать загадку той, что называла себя великой княжной Елизаветой. Бесспорно, у покойной императрицы и графа Разумовского могла быть дочь, но при чем здесь неотесанный французский дворянчик, который так невежливо встретил Екатерину Романовну? И почему Сонечка Хованская просила передать письмо именно ему? На все эти вопросы княгиня Дашкова так и не нашла ответа.

Екатерина Романовна понимала, что единственным человеком, который мог разрешить ее сомнения, была императрица. Но судьбу итальянской авантюристки, называвшей себя великой княжной Елизаветой, Екатерина не стала бы ни с кем обсуждать. Фике никогда не касалась в разговоре спорных вопросов престолонаследия. Ни разу не произнесла она ни единого слова о шлиссельбургском узнике Иване Антоновиче, имевшем куда более неоспоримые права на русский престол. А великой княжны Елизаветы для Екатерины попросту не существовало.

Пока княгиня Дашкова тщетно пыталась разгадать загадку великой княжны Елизаветы, Жак д’Акевиль в который раз перечитывал письмо Лизы, привезенное Екатериной Романовной в подписанном княгиней Хованской конверте. И после каждого такого прочтения ему становилось все труднее дышать, а потом захотелось перестать существовать, навсегда исчезнуть, раствориться в едком тумане небытия… Слишком страшным и неожиданным оказался смысл этого сложенного вдвое листка бумаги.

«Брат мой любимый и друг нелицемерный! – писала Лиза, некогда называвшая его совсем по-другому, как велел голос страсти, а не предписания разума. – Сначала я хотела вернуться в мир, но потом поняла, что мое место в монастыре. Мой долг и моя земная чаша – отмолить грех деда и матери. А ты будь покоен и счастлив, вспоминай обо мне светло и радостно. Я же Господу о тебе молюсь ежечасно.

Сестра твоя, Лиза».

Жак не сразу понял, что это письмо поставило точку в их отношениях, которые должны были завершиться счастливым многоточием. А когда понял, то все потемнело у него перед глазами. Несколько минут он просидел в оцепенении. Он не ощущал резкой, сводящей с ума боли – лишь душевное и физическое оцепенение.

В состоянии такой душевной немоты и беспомощности Жак зашел в отцовский кабинет, снял со стены старое охотничье ружье и собирался было разрядить его себе в грудь, как вдруг ему показалось, что рядом стоит Лиза, и на лице ее застыла грустная, недоуменная и беспомощная улыбка. «Не делай этого…» – как будто говорили губы Лизы, а в глазах ее читалась такая тихая мольба, что д’Акевиль отбросил ружье в сторону. Как только он сделал это, видение исчезло, и Жак с ужасом и болью признался самому себе, что теперь ему предстоит жить по-прежнему, то есть в полном и бесцельном одиночестве.

«Лиза, Лиза, почему ты меня оставила? – в отчаянии повторял он. – Чем я был виноват перед тобой? Разве я мало любил? Разве не готов был следовать за тобой через всю Европу, меняя страны, как лошадей на почтовых станциях? Почему же ты так поступила со мной?»

На последний вопрос д’Акевиль так и не смог найти ответа. Жизнь перестала интересовать его, стала безвкусной, как выдохшееся вино, и скучной, как затянувшийся ужин.

Д’Акевиль не предпринимал больше попыток пересечь границу Российской империи и разыскать Елизавету. Он лишь «превратился в невежу и грубияна», как, вздыхая, говорили хорошенькие соседки, и почти не выезжал из поместья. Часами сидел в библиотеке, рассеянно перелистывая оставшиеся от матери русские книги, потом бродил по парку, но однажды во сне увидел Лизу, которая улыбалась светло и нежно, с не свойственной ей ранее душевной тишиной.

Тогда Жак успокоился, смирился, стал жить, как все окрестные дворяне – от карт к охоте и от охоты к картам. От одной случайной подруги к другой, и так годами, пока не грянула революция, и аристократ Жак д’Акевиль, лишившийся поместья и состояния, вынужден был бежать в Австрию, в Кобленц, где, за неимением других доходов, чуть было не стал карточным шулером.

В 1796-м умерла императрица Екатерина, и д’Акевиль наконец-то смог посетить в Россию. Ему не давало покоя одно воспоминание, шевелившееся на самом дне души – испуганное, потускневшее лицо Лизы, впервые осознавшей, что она превратилась в пленницу, ее слезы на адмиральском корабле – и их отчаянные попытки, несмотря ни на что, побыть вместе еще день, час или минуту.

Как же могла эта женщина, с такой страстью и нежностью приникавшая к нему там, на корабле, написать ровное, бесконечно спокойное письмо отречения, после которого он чуть было не покончил с собой?

Эта загадка не давала д’Акевилю покоя. Чтобы разрешить ее, он и приехал в Москву, к губернатору Ивану Васильевичу Гудовичу, женатому на Прасковье Кирилловне Разумовской, дочери гетмана, и стал умолять о свидании с инокиней Досифеей.

Гудович благосклонно выслушал потрепанного жизнью французского дворянина, а его супруга, Прасковья Кирилловна, присутствовавшая при свидании, сочувственно охала и вздыхала. Д’Акевиль подумал, что госпожа Гудович, в девичестве Разумовская, приходится его Лизе двоюродной сестрой и, стало быть, обязательно поможет. Московский главнокомандующий рассказал, что после смерти государыни Екатерины к Досифее стали допускать посетителей, а гостя с рекомендательным письмом от самого губернатора допустят без церемоний и проволочек.

Пока д’Акевиля вели к Досифее, он робел, как мальчик на первом свидании, а когда увидел ее, то и вовсе потерял дар речи.

Досифея по-прежнему жила в крохотном домике, у покоев игуменьи, и в комнате ее, обставленной с незатейливой простотой, было все так же пусто и голо.

Перед французом стояла располневшая пятидесятилетняя женщина, все еще красивая, но с таким невозможным, нечеловеческим покоем в глазах, что д’Акевиль не смог вымолвить ни слова.

– Это же я, Лиза, – сказал он наконец, – это же я, Жак!

По лицу женщины пробежало легкое облачко, потом она крепко обняла его и перекрестила.

– Жак, – прошептала она, – брат мой милый!

– Брат? – изумился д’Акевиль. – Да какой же я тебе брат? Разве ты не помнишь флагманский корабль эскадры этого предателя Орлова и наш путь в Петербург?

Досифея овладела собой, и в глазах ее появилось прежнее невозмутимое спокойствие, и д’Акевилю показалось, что он смотрит не в глаза своей былой возлюбленной, а в озерную гладь.

– Помню, Яшенька, – ответила она, – как не помнить? Только иной путь у меня теперь и имя иное. И ты меня прежним именем не зови и прежних слов от меня не жди. Инокиня я теперь, Досифея.

Никогда еще д’Акевилю не было так тяжело – даже тогда, когда, получив прощальное письмо от Лизы, он попытался покончить с собой. Мертвое, страшное русское отчаяние овладело его легкомысленной французской душой. Он покачнулся, как будто был мертвецки пьян и не мог больше стоять на ногах, но Досифея подхватила своего былого друга и положила ему на плечи спокойные, властные руки.