Отец у Дианы был известнейший композитор. Не проходило дня, чтобы о нем по радио не говорили. И по телевизору он выступал. Танькиного папу, правда, тоже показывали: в концертах и в передаче «Музыкальный ларек», но композитора намного чаще. А у себя дома он уж вообще часто бывал, и свою дочку любил без памяти, и называл ее очень по-модному — Ди. Да и кто Ди не любил? Она же красивая была вся такая и синеглазая, с кудрями до плеч, и на рояле вовсю играла уже, хоть и была Таньки на год моложе. В репертуаре, правда, были лишь гаммы да «Мишка с куклой», но это не так важно — Ди пользовалась у Таньки большим авторитетом.

Играли они как-то с Ди и куклой Зиной в «дочки-матери». Эту игру Танька всем сердцем терпеть не могла: ей всегда отводилась роль папы. Не возражала вслух только из уважения к Ди. Что говорят папы и как вообще ведут себя повседневно, Танька понятия не имела, и поэтому, молча перебирая клавиши аккордеона, изображала пианиста. Ди, прекрасно вошедшая в роль «матери и жены», поглядывала на «муженька» снисходительно:

— Если бы мне лазрешили выблать кальеру, я бы не стала иглать на пианино. Я бы стала иглать на склипке!

— Ди! На скдипке? — изумилась Танька. Она и впоследствии не научилась правильно выговаривать «р». — Но почему?

— Да патамушта склипка — цалица музыки! — торжественно провозгласила Ди. У той абсолютно все речевые дефекты прошли с возрастом.

Через неделю после их разговора Танька с пестрым букетом георгинов и портфелем, перешедшим «по наследству» от соседа-четвероклассника, отправилась в первый класс. Георгины еще не успели завять на столе первой учительницы, как произошло иное событие.

Явилось оно в образе необычайно высокой и сухопарой тетеньки, сильно похожей на дяденьку: с короткой стрижкой, низким голосом, только с помадой на губах, очень яркой. Тетенька вошла в класс после уроков и объявила, что она из музыкальной школы, где в классе скрипки случился недобор, и если из детей кто-либо хочет в скрипачи записаться, надо прийти с родителями, прослушивание в три.

Упустить такой шанс Танька никак не могла. Ни в коем случае! Только одна проблема нарисовалась: мама была на работе. Бабушки, как на грех, дома тоже не оказалось, хоть та работала лишь по утрам — церковной певчей, а после обеда не отлучалась почти — ну разве в аптеку там, за глазными каплями, или за кефиром в молочный, или по каким-то еще бабушковым делам. Прочих взрослых, кто Таньку изволил бы сопроводить, не имелось, так что «записываться в скдипачи», она отправилась самостоятельно.

Добиралась пешком. Пяти копеек дома не нашлось, а в троллейбус бесплатно уже не посадили бы, школьница как-никак.

Всю дорогу Танька, словно летела и тротуара почти не касалась. Вошла в огромный зал, когда оттуда кто-то выкрикнул: «Следующий!» Танька поняла сразу, что кричали ей.

За длинным столом, покрытым бордовой скатертью, с графином посередине, сидели семеро: лысый старичок, очень толстая женщина, двое строгих мужчин в белых рубашках, при галстуках, лохматый дядька в очках, брюнетка в модном платье из кримплена и та самая — высокая и сухопарая тетенька с яркой помадой.

Без своей обычной робости Танька спела им про «улицу-улицу, улицу широкую». Хоть и просили исполнить «любимую песенку», «улица» первой пришла в голову, так как много раз была прослушана в мамином исполнении под аккордеон и слова «до чего ж ты улица стала кривобокою» запомнились хорошо. Танька пела, но смотрела не на комиссию, а на портрет старичка с бородой, что висел сбоку, так что не видела, каких усилий экзаменаторам стоило сохранять серьезное выражение лица. На куплете про «фонари повешены — рыло стало страшное» один из двух строгих мужчин попросил ее остановиться. Шестеро глубоко вздохнули, а на сухопарую тетеньку напал дикий кашель. Откашлявшись, она выстукивала карандашом долгий ритм, просила Таньку его повторять, и нажимала клавиши на пианино, чтобы, зажмурившись, Танька угадывала ноты, и она послушно выстукивала, жмурилась, угадывала и повторяла все, что было велено.

Наконец, семеро переглянулись, дружно кивнули и попросили ее пригласить в зал маму.

— А мамы тут нет, — оробела вдруг Танька. — Она на работе сегодня.

— Тебя, значит... папа привел? — спросила дамочка в кримпленовом платье, которая приглядывалась к Таньке как-то не слишком доверчиво сквозь накладные ресницы.

— Папы... тоже нет, — Танька не стала уточнять, где находился папа.

— Ты очень хорошая девочка, — ласково улыбнулась сухопарая тетенька. — И, наверное, очень послушная? Танечка! С кем ты пришла сюда? С бабушкой?

Танька, по обыкновению, что делала каждый раз, когда ее называли ласкательными производными, надулась:

— Бабушка в церкви поет, на клиросе!

Семеро заулыбались. У сухопарой тетеньки проступили ямочки на впалых щеках, а морщинки вокруг лучистых зеленоватых глаз собрались в симпатичные елочки.

— У тебя исключительные способности, и мы хотим записать тебя в класс одаренных. Но без согласия родителей этого сделать не можем. Что ж, попробуем с ними связаться. Как твоя фамилия?

Танька назвала свою фамилию. Шестеро заерзали и зашушукались. Седьмая, дамочка в модном платье, цокнула языком и закатила глаза к потолку.

— А ведь мы хорошо знаем твоего папу, — гордо сказал лысый старичок. — Он был моим любимым учеником. Для нас всех, и для Риммы Иванны особенно, — старичок кивнул в сторону сухопарой тетеньки, — будет большой честью учить его дочь. Но почему, скажи, пожалуйста, ты хочешь играть на скрипке, а не на фортепьяно?

— Да патамушта скдипка — ЦАРИЦА МУЗЫКИ...

Последние слова именно так и вылетели — БОЛЬШИМИ БУКВАМИ. Таньке это было не впервой, но привыкнуть к такому загадочному явлению она еще не успела. Притом куда загадочнее ей казался не громкий голос или слова, смысл которых даже и не был понятен, а что напрочь вдруг исчезала картавость. В зале воцарилась тишина, и было странное ощущение, что высокая Римма-Иванна раболепно смотрела на девочку снизу вверх, хотя, если б их рядом поставили, а Таньку еще и на стол, за которым восседала комиссия, то Римма-Иванна оказалась бы выше ростом. Остальные шестеро словно дара речи лишились. Несколько минут не было слышно ни звука. «Наверное, тащились тогда все от известности музыканта-папы», — вспоминала Танька много лет спустя.

Она прижалась островатым носом к шершавой Олежкиной щеке. Черный завиток его волос защекотал ноздрю. «Все-таки странно, что он стал брюнетом». Олежка был моложе на семь с половиной лет, она с ним нянчилась, помогала маме купать его, кормила из соски, ходить учила, придерживая за нежные кулачки. В младшем братишке Танька души не чаяла, лелеяла каждую ямочку на пухленьком тельце, похожем на славного купидончика, каждую беленькую кудряшку на голове и глазищи — большие и голубые, какие сама бы хотела иметь, но у нее карие были с рождения. И пока он не вырос «в салагу противного», Танька вообще притворялась, что она его мама. Ну а потом, как водится в нормальных семьях, брат с сестрой стали ругаться. Дразнились, дрались, бывало даже до шишек с синяками, но и, конечно, мирились.

Олежка вечно подкалывал Таньку за «скДипочку», и чтобы сестра «не пилила», то прятал скрипку, то даже ломал смычок. У него-то музыкальные способности отсутствовали напрочь, можно сказать, медведь на ухо наступил, классическая музыка его раздражала, а других номеров в Танькиной школьной программе не было. Поэтому он с облегчением вздохнул, когда сестра окончила «музыкалку», и сказал: «Убери подальше свою дурацкую скДипочку, чтобы я ее больше не видел».

Танька послушалась. Она сама сильно устала от учебы в двух школах, да еще заболела вдруг. В последний день перед каникулами проснулась с больным горлом и температурой. Еле поднялась, чтобы собраться в школу: седьмой «А» собирался всем классом фотографироваться, и Танька всю ночь спала на бигудях, но пошатнулась и упала без сознания. Позже пришел врач по вызову, осмотрел и сказал: «Скарлатина. Для подростка явление редкое и опасное. Бывают случаи летального исхода». И выписал антибиотики.

Недели две Танька мучилась от саднящего горла, температурила, впадала в забытье, бредила, изрыгала в таз все, что попадало в пищевод, и не вставала с кровати. Олежка приносил из кухни сок, яблоки и печенье, складывал на тумбочку перед сестрой — она даже не прикасалась. Он, подождав, когда Танька заснет, все съедал сам, глотал слезы вперемежку с соком, и молился боженьке, как научила бабушка, чтобы тот не дал сестре умереть.

Аппетит к ней вернулся, температура спала, горло прошло, только тело покрылось странной сыпью и болячками — Танька не терпела зуда, расчесывалась до корост, но, в общем, чувствовала себя неплохо. Жаль, гулять не разрешали ни ей, ни брату — оба сидели дома под карантином. Опять дразниться начали, а потом ей стало скучно: дошколенок не лучшая компания для девчонки-подростка. Телик смотреть не хотелось, от чтения книжек болели глаза, игра на скрипке только взвинчивала мелкого, а он и так уж ей поднадоел, деваться некуда. И Танька сняла со стены мамину гитару с атласным бантиком и переводной картинкой артистки Пугачевой. Струн на гитаре было семь, и мама могла сыграть все, что угодно, на трех аккордах.

— Мам, а научи меня играть песню про туман?

Мама охотно исполнила песню, показала дочери свои три аккорда, и ушла на работу. К ее приходу Танькины пальцы легко и свободно передвигались по грифу, создавая затейливый аккомпанемент, а правильно поставленный уроками сольфеджио голос звучал прочувствованно и с надрывом:

«Сиреневый тума-ааан

над нами проплыва-аа-ет,

над тамбуром гори-ииит

вечерняя звезда.

Ко-аа-ндуктор не спеши-ыыт,

кондуктор понима-ааа-е-ээт...»

 

— А помните, как Танюшка пела ту песню про кондуктора? — услышал Олежка. Он открыл глаза, боли не было. Мама сидела в своем любимом кресле и тихо улыбалась.