– Ну, выдумала! Нет уж, не уезжай. – Настя невесело улыбнулась. – Сама видишь, что тут без тебя начинается. А Дашку я, прости, не отдам. Кабы чужое дите было – отдала бы, наверное, а Дашку… Прости. Не могу никак.

Варька молча кивнула, отвернулась. Чуть погодя Настя взяла ее за руку, потянула, вынуждая остановиться. Взяв за плечи, повернула к себе.

– Ну, что ты, ей-богу? Все равно же ты с нами остаешься. Все равно же они оба наши – и Гришка, и Дашка, и другие, какие будут… Наши, и все! Не плачь. Я же не плачу, видишь?

Варька улыбнулась ей сквозь бегущие по лицу слезы. Обе цыганки посмотрели на далеко уползшую вперед кибитку и, не сговариваясь, прибавили шагу.

Эпилог

Над Москвой догорал тревожный багровый закат. Шар солнца заваливался за Новодевичий монастырь, метя ярко-алыми языками купола церквей, терялся в длинных фиолетовых полосах низких туч. Резкий, пронизывающий ветер порывами налетал на сады Замоскворечья, ожесточенно трепал ветви деревьев, гнал по улицам листья и городской мусор. Прохожие ежились, плотнее запахивались в душегрейки, сюртуки и летние пальто, ускоряли шаг: стояли последние дни «черемуховых холодов».

В ресторане Осетрова было полным-полно народу. Цыганский хор на эстраде тянул плясовую:

Дубовые двери всю ночь проскрипели.

Ах, девки-злодейки, вы не пейте горелки!

Ай, жги, говори, головка,

Ай, жги!..

Данка сидела на своем обычном месте, в первом ряду, среди солисток, пела вместе со всеми, привычно улыбалась в зал. На ней было алое муаровое платье, которое она еще зимой заказала себе у модистки взамен изорванного Кузьмой. Теперь это платье было ее приметной чертой, оно выделяло ее среди прочих солисток, предпочитавших белые и черные цвета. Цыганки втихомолку ворчали, но Яков Васильев не возражал: Данка стала знаменитой и теперь могла позволить себе многое. Через ее плечо тянулась тяжелая шелковая шаль, волосы Данка подобрала в высокую прическу, открыв длинную смуглую шею, ресницы ее были опущены. Она знала: все мужчины в зале смотрят сейчас на нее. Знала: стоит ей поднять глаза – и по залу пронесется восхищенный вздох. Но успех давно перестал будоражить ее. И даже когда двери зала открывались, впуская очередного гостя, Данка больше не смотрела жадно, с ожиданием – кто там… В душе она уже чувствовала: Казимир не придет. Никогда не придет. Зима кончилась, весна прошла, лето навстречу катит… Временами Данка даже сомневалась: а был ли тот морозный, слепящий солнцем день, была ли драка в извозчичьем трактире, были ли черные, блестящие, наглые глаза, белые зубы, насмешливая улыбка, были ли брошенные на ресторанный стол тысячные билеты, был ли поцелуй в ее вспотевшую от страха ладонь? Не приснилось ли ей это все, не привиделось ли? Ведь если хотел бы он – давно бы явился, что может помешать? Она – певица, артистка, на нее смотреть пол-Москвы ездит… Возвращаясь глубокой ночью из ресторана, Данка вновь и вновь вытаскивала из-под кровати коробку с порванным платьем и лежащими под ним засохшими белыми розами, вспоминала: нет, было, все было, но как давно… Было и прошло. Забывать пора. И не подпрыгивать на месте каждый раз, когда в ресторанном зале хлопает дверь, и не вытягивать шею, оглядывая зал: не сидит ли где-нибудь, не улыбается ли, не смотрит ли на нее, сощурив глаза и салютуя бокалом… Шулер карточный. Жулик. Босяк. Пропади он пропадом, лучше бы и не видела его никогда…

К Якову Васильеву мелкими шажками подбежал половой, что-то тихо сказал. Хоревод кивнул и, обернувшись к цыганам, вполголоса бросил:

– Сыромятников подъехал.

Цыгане разом оживились, заулыбались. Молодой купец Федор Сыромятников по-прежнему оставался самым страстным поклонником Данки, забросив ради нее даже кафешантан и хористок из «Эрмитажа». Не раз и не два он предлагал Якову Васильеву огромные деньги за то, чтобы взять Данку на содержание. Хоревод в ответ на эти просьбы хмурился и не говорил ни «да», ни «нет»: Данка была замужем. В ответ на осторожные речи хоревода она сухо говорила: «Делай, Яков Васильич, как знаешь, мне все едино. С мужем вон разговаривай». Но завести разговор об этом с Кузьмой Яков Васильев не решался, хотя и знал, что он и Данка живут день ото дня все хуже. С того январского вечера, когда купец Сыромятников и шулер Навроцкий заваливали скатерть ассигнациями, сражаясь за благосклонность Данки, Кузьма больше не бил жену, но и никто из цыган не слышал, чтобы они обменялись хоть словом. Данка пела в хоре, шила новые платья, принимала подарки от поклонников. Кузьма пропадал в публичном доме мадам Данаи, много пил, и Яков Васильев уже говорил сквозь зубы Митро: «Приглядывай за ним, приглядывай! От рук парень отбивается, еще чуть-чуть – и не остановишь». Митро мрачно молчал.

Данка украдкой вздохнула, взяла из рук полового серебряный поднос со стоящим на нем бокалом шампанского – распахнулась дверь, и все сидящие в зале повернулись к Федору Сыромятникову, который вырос на пороге в окружении друзей. Данка вышла вперед, мелко переступая, чтобы не уронить поднос (она до сих пор толком не выучилась этому), двинулась навстречу купцу. Зазвенели гитары, запели цыгане:

Как цветок душистый аромат разносит,

Так бокал налитый Федю выпить просит!

Выпьем мы за Федю, Федю дорогого,

Свет еще не видел красивого такого!

Данка поклонилась, Сыромятников оскалил в ответ белые крупные зубы, взял бокал, залпом выпил – и Данка привычно отвернулась, закрываясь рукавом и зная: сейчас он хватит бокал об пол, и осколки полетят во все стороны. Так и вышло, и тут же чуть не под ноги купцу метнулся половой с веником. А Сыромятников захохотал, подхватил Данку на руки и понес к хору.

В этот вечер цыгане пели много и долго. После полуночи Сыромятников с компанией перешли в отдельный кабинет, и Данку вместе с двумя гитаристами – Митро и Кузьмой – пригласили туда.

Войдя в кабинет, Данка чуть заметно поморщилась: в крошечной комнате было сильно накурено, дым плавал под потолком пластами, от крепкого запаха сигар у нее немедленно закружилась голова.

– И что ты, Федор Пантелеич, такие противные цигарки куришь? – пожаловалась она, садясь на стул напротив купца и жеманно отгоняя от себя облако дыма. – Гляди, бухнусь в обморок когда-нибудь посредь романса…

– А я тебя, матушка, в охапку – и на вольный воздух! На тройке в Коломенское прокатимся, дух сигарный и выйдет! – басовито расхохотался довольный собственной шуткой Сыромятников, и Данка, несмотря на усталость и ноющую головную боль, улыбнулась в ответ. За прошедшие зиму и весну они с Сыромятниковым виделись чуть ли не каждый день, Данка успела привыкнуть и к его громогласному смеху, и к грубоватым шуткам, и к неправильной речи выходца из стародедовского Замоскворечья, и к тому шуму, который он всегда производил, появляясь в ресторане Осетрова или в Большом доме на Живодерке. Все это уже не раздражало Данку, как когда-то: постепенно она начала относиться к двадцатитрехлетнему Сыромятникову ласково и слегка снисходительно, как к шалуну-мальчишке.

– Ну, что спеть-то тебе, Федор Пантелеич? Новых-то романсов я со вчера не выучила, а старые тебе, поди, наскучили…

– Можешь, матушка, и вовсе не петь, – разрешил Сыромятников. – У меня от вашего пенья уже в голове трезвон делается. Просто посиди с нами, отдохни. Вина, знаю, не выпьешь, так, может, откушать чего желаешь? Бледная ты сегодня… Отчего невесела?

Данка не ответила, но улыбнулась благодарно и с облегчением откинулась на спинку стула. Митро и Кузьма, видя, что они не нужны, присели у порога и начали тихо разговаривать о чем-то. Друзья Сыромятникова, которые были гораздо пьянее, чем он сам, откровенно клевали носами за столом, а кое-кто уже и спал богатырским сном, уронив голову на смятую, залитую вином скатерть. Сам Сыромятников с отвращением жевал устрицу, жаловался Данке с набитым ртом:

– Вот побей бог, матушка, не пойму: пошто за этого слизня французского такие деньги плочены?! Ужевать ведь невозможно, кисло, пакостно, ровно от мочальной вожжи кусок ешь…

– Так что ж ты, Федор Пантелеич, мучишься? – посочувствовала Данка. – Спросил бы порося с хреном, расстегайчиков…

– Другим разом вот так и сделаю! – Сыромятников выплюнул непрожеванную устрицу под стол. Данка только вздохнула и отвернулась к темному окну, за которым метались и скрипели от ветра ветви деревьев.

– Ну, совсем загрустила, ненаглядная моя, – расстроился Сыромятников. – Самому мне, что ли, тебе спеть?

– Боже сохрани, Федор Пантелеич! – отмахнулась Данка. – Слыхала я твое пение. Ухватили кота поперек живота…

– Ну, так я тебе исторью сейчас расскажу, – решил купец и придвинулся ближе, обдавая Данку густым винным запахом. Отодвигаться было некуда, и Данка из последних сил старалась не дышать.

– Какая такая исторья? То, что кухарка у Болотниковых двухголового младенца родила, я уж слыхала. Сухаревка второй день гудит.

– Так то и не исторья никакая, паскудство одно. – Сыромятников вдруг хитровато усмехнулся и посмотрел на Данку своими желтыми, внимательными, совсем трезвыми глазами. – А помнишь ли, матушка, того поляка, Навроцкого? Ну, который тебе платье подарил и деньги тут метал, как белуга икру… Да шалишь, брат, меня не перемечешь! Я свое завсегда возьму, коли возжелаю!

– И… что же? – внезапно осипшим голосом спросила Данка. Сыромятников довольно хохотнул, изо всей силы хлопнул Данку по колену:

– В «Московском листке» третьего дня пропечатали! Страшенный скандалище в номерах на Троицком подворье приключился! Четверо ден Навроцкий твой с секретарем австрийского посланника в карты резались, австрияк, продувшись по всем статьям, полицию привел! И взяли голубчика нашего с тремя колодами карт крапленых прямо на деньгах! Готово дело, кутузка! Долгонько теперича от него Первопрестольная отдыхать будет!.. Да что с тобой, Дарья Степановна, белая вся сидишь? И глаза, как уголья, горят, спалишь меня, гляди, дотла! Взаправду, что ль, от дыма сигарного? Сейчас, погоди, окно высажу!