Но такого ему и в страшном сне не могло присниться. Когда целая рота соседских баб встретила его во дворе, в торжественном молчании проводила в дом и предъявила сопящего в корзинке заморыша, Илья даже не сразу понял, в чем дело, и для начала гаркнул на цыганок:

– Это что такое? Где Настя? Варька где? Вы чего здесь выстроились, как на параде? Чье дите, курицы?

– Твое дите, морэ, – в тон ему ехидно ответила толстая Нюшка. – Обожди орать, приглядись.

Несколько опешивший Илья последовал ее совету, нагнулся над корзинкой… и тут же резко выпрямился. Сердце прыгнуло к самому горлу, на спине выступила испарина. «Лукерья… Ах, шалава проклятая! Додумалась!» Первой его мыслью было отпереться от всего на свете. Но, еще раз покосившись в корзинку, Илья понял: бесполезно. Один нос чего стоит. Смоляковское, фамильное… Стоя спиной к выжидающе молчащим женщинам, Илья думал, что делать. Наконец хрипло, так и не повернувшись, спросил:

– Ну… а мои-то где?

– Не знаем, – уже без злорадства ответила все та же Нюшка. – Настька убежала куда-то, Варька за ней помчалась. Давно уж их нет, должно, возвернутся скоро. Дети накормленные, еще час, дай бог, проспят. Ты уж Настьке передай, пусть вечером обоих приносит, у меня молока хватит…

– Спасибо, пхэнори, – глядя в пол, глухо поблагодарил Илья. – И вам всем… спасибо. У вас самих дети дома, ступайте.

Цыганки не спорили: видимо, у них действительно были дела. Через минуту дом опустел. Илья еще постоял немного рядом с корзинкой, поглядывая то на крошечное, смуглое, так похожее на него существо, то на сына, безмятежно сопевшего в люльке. Затем вздохнул, тоскливо выматерился и пошел на конюшню.

Он слышал, как хлопнула калитка, как прошли через двор Настя и Варька, но так и не сумел поднять голову и встретиться глазами ни с одной из них. До самого вечера Настя не вышла из дома, а Илья не отходил от сарая, где, к счастью, было полно работы. Про себя он решил, что завтра ему, хоть кровь из носу, нужно съехать из города вслед за табором. Иначе над ним будет потешаться вся цыганская улица и все конные ряды. О том, поедет ли с ним Настя, Илья боялся даже думать. Жена не показывалась во дворе, зато Варька, словно озабоченный муравей, выбегала то и дело: то с тазом, полным пеленок, то с тряпкой и веником, то с ведрами, то с подушками и перинами, которые раскладывала на солнечном месте у забора, и Илья убедился, что сестра тоже готовится откочевывать. На брата она упорно не смотрела, а он тоже не знал, как заговорить с ней.

Уже в полусумерках, когда через двор тянулись рыжие, широкие ленты заката, Илья швырнул в угол порванную супонь, сунул в сапог кнут и пошел со двора – как был, в перемазанной дегтем рубахе и с соломой в волосах. Варька догнала его уже у калитки, и Илья вздрогнул от ее тихого голоса:

– Вот посмей только уйти! Не нашлялся, черт?..

Илья остановился. С минуту стоял не двигаясь, затем повернул назад. Не оглядываясь, слышал, что сестра идет сзади, но только в сарае, где было совсем темно и лишь из-под крыши пробивался узкий красный луч, он остановился и медленно опустился на солому. Варька села тоже. Подождала, пока брат достанет трубку, закурит, затянется, выпустит облако дыма. Негромко спросила:

– Что у тебя с головой, Илья? Думаешь, Настька не знала? Да ты еще порога этой потаскухи переступить не успел, а ей уже цыганки доложили. Она всю зиму втихую проплакала.

– Почему она мне ничего не сказала?

– А что толку говорить? Все равно совести нету.

– Ты мою совесть не трогай! – огрызнулся он. – Я, как узнал, что Настька тяжелая, больше шагу туда не сделал! И, между прочим, не я один… Все наши там околачивались.

– Может, и околачивались. Да не всем же детей после подсовывали!

Илья не нашелся, что ответить. Чуть погодя мрачно сказал:

– Сдам в приют, к чертовой матери.

– И думать забудь! – вскинулась Варька. – Что мы – гаджэ, чтобы детей бросать?! Да еще своих собственных?! Останется!

– Настька не согласится. Она с Гришкой-то уже замучилась совсем.

– Не согласится – я заберу! И уеду прочь отсюда, чтоб твоей морды бесстыжей не видеть никогда, вот ведь послал бог брата единственного! Ты теперь сиди да молись, чтобы Настька с сыном к отцу в Москву не рванула!

Варька сказала вслух то, о чем он со страхом думал целый день, по спине пробежал озноб, и от неожиданности Илья сумел только буркнуть:

– Ну, хватила… Кто ее отпустит-то?

Варька встала. Взяла в руки прислоненную к стене оглоблю, потрясла ею и, не глядя на брата, ненавидяще пообещала:

– Попробуешь ее держать – вот этой оглоблей башку проломлю! Сама! Клянусь! – и прежде чем Илья успел опомниться и достойно ответить, швырнула оглоблю на землю и, печатая шаг, как гренадер, вышла.

Закатный луч в углу под крышей погас, и в сарае сгустилась темнота.

Больше всего на свете Илье хотелось остаться ночевать на охапке соломы возле лошадей. Но было страшно, что ночью, пока он будет спать, Настя свяжет узел, схватит сына и убежит, и поэтому он скрепя сердце пошел в дом. На столе стоял накрытый полотенцем ужин, но, хотя у Ильи весь день крошки не было во рту, поесть он так и не смог. Откусил от ржаной краюхи, посмотрел на икону в углу, разделся и полез в постель. Настя еще не ложилась, ходила из угла в угол с хныкающим Гришкой на руках, что-то вполголоса напевала. Илья долго следил за ней из-под полуопущенных век, готовясь в любую минуту притвориться спящим. Потом он неожиданно в самом деле задремал и очнулся, когда в комнате было уже совсем темно, а в окно заглядывала белая луна. Настя рядом, держа на одной руке спящего ребенка, осторожно старалась лечь в постель. Илья молча подвинулся. Она так же молча прилегла. Поворочалась, поудобнее устраивая младенца, и Илья невольно подумал: который это?

Больше он так и не заснул. Луна долго стояла в окне, сеяла сквозь пыльные стекла мертвенный свет, метила пятнами половицы, через которые изредка бесшумно шмыгали мыши. Потом луна ушла, стало темно, за печью заскрипел и снова смолк сверчок. Иногда начинал попискивать кто-то из детей, и Настя то поворачивалась на бок и давала грудь тому, кто спал у нее под боком, то поднималась и подходила к лежащему в люльке. Она не заснула ни на минуту, Илья знал это, но и заговорить с женой он по-прежнему не мог.

Ближе к утру, когда в комнате чуть посветлело и за окном начали проявляться ветви яблонь и палки забора, Илья почувствовал, что тревога его ослабевает. Настя так и не начала связывать узел, даже не посмотрела ни разу в сторону сундука с тряпьем. Дети, угомонившиеся к рассвету, спали мертвым сном, и Настя лежала на спине, закинув руки за голову и глядя в потолок. Точно так же лежал Илья, смотрел на медленно ползущий по стене бледный луч, ждал, когда тот окажется на притолоке, потом – на потолочной балке. А когда луч, уже порозовевший и набравшийся силы, оказался у них на одеяле, вдруг спросил – так и не повернув головы:

– Жалеешь, что связалась со мной?

Рядом – тихий вздох. Недолгое молчание.

– Какая теперь разница…

– Уедешь? – решился Илья. Луч все полз и полз вверх по лоскутному одеялу, минуя разноцветные, вылинявшие треугольнички ткани, а Настя все молчала и молчала. Молчал и Илья, отчетливо понимая, что повторить вопроса не сможет. И уже не ждал ответа, когда рядом прозвучало чуть слышное:

– Куда теперь ехать? Дети…

Больше он ни о чем не спрашивал. А через несколько минут поднялся и начал одеваться. Выходя из дома, бросил через плечо:

– Буди Варьку, увязывайтесь. Я запрягать пошел.

Через полчаса цыганская кибитка стояла посреди двора, гнедые в упряжи переминались с ноги на ногу, тянули головы за ворота. Полог кибитки был откинут, и Варька с Настей носили туда пухлые узлы с вещами, посуду, ведра, подушки. Последним Варька торжественно загрузила пузатый медный самовар, а Настя вышла из дома с детьми, аккуратно завернутыми в одеяла: Гришка – в зеленое с красными розами, перешитое из шали, Дашка – в желтое с бубликами, из старой Настиной кофты. Настя передала пестрые кульки Варьке, поднялась в кибитку, протянула руки:

– Сначала Дашку давай! Теперь сына… Вот так, никто не проснулся. Залезай теперь сама!

– Нет, я после. – Варька зябко запахнула на груди шаль, потерла босые, замерзшие ноги одна о другую, оглянулась. – Илья, ну что там у тебя? Трогаем?

Илья поплотнее захлопнул дверь опустевшего дома, припер жердями ворота сарая, в последний раз огляделся, подошел к кибитке и потянул за узду лошадей:

– Ну-у-у, шевелись, мертвые! Застоялись! Джан![55] Джан! Джан!

Гнедые фыркнули, тронули, кибитка закачалась, заскрипела и мягко выкатилась из ворот, которые Илья не потрудился запереть за собой. По сторонам замелькали заборы, домишки, кусты сирени и акации, ветлы с вороньими гнездами в развилках, мокрые от росы, набрякшие мальвы, колодцы, бабы с коромыслами, коровье стадо, спускающееся к дымящейся туманом реке… Лошадиные копыта мягко ступали по розовой от утренних лучей, еще не нагревшейся пыли, поскрипывали колеса кибитки, высоко в бледном небе кричали стрижи, впереди над полем и дальним лесом медленно поднимался красный диск.

Варька привычно шла за кибиткой, поглядывая на встающее солнце, изредка передергивала плечами, прогоняя остатки озноба, знала – через несколько минут от него не останется и следа. Но на Настю, внезапно вылезшую из кибитки, спрыгнувшую на землю и зашагавшую рядом с ней, все-таки прикрикнула:

– Эй, ты чего выскочила? Застудиться захотела? Иди, ложись да спи! Мне что, я ночью выспалась, а вот вы…

Настя усмехнулась. Сказала:

– Ты, по-моему, тоже не спала.

– Ну, подремала все-таки чутку… – буркнула Варька. Помолчав, спросила: – Дальше-то как вы собираетесь?

– Не знаю, – не сразу ответила Настя. – Не спрашивай. Поглядим.

– Знаешь, что я придумала? – Варька вдруг замедлила шаг, тронула Настю за локоть, заглянула в глаза:

– Ты вот что… Отдай ее мне, а? Дашку отдай… Не думай, я ее любить буду. Я ведь… Мне… Все равно замуж больше не попаду, а от Мотьки понести не смогла, так хоть вот Дашку… Вырастить смогу, не беспокойся. Если скажешь – уеду вместе с ней, ты про нас и не услышишь боле никогда…