– Куда ты, куда ты? – замахала она на Илью. – Поди прочь… Бесстыжие твои глаза!

Он отшатнулся было, но через минуту понял, что если не увидит ЭТОГО сам, то промучается потом всю жизнь. Илья глубоко вздохнул и, не поднимая глаз, шагнул вперед. Настя, стоящая на коленях у воды, испуганно выпрямилась, с изумлением посмотрела на мужа. И сразу все поняла. Отвернулась, глухо сказала:

– Бог с тобой, гляди. Успокоишься, может, наконец.

Кровь жарко бросилась в лицо, но Илья посмотрел. Мокрая Настина рубашка лежала подолом в воде, размытые багровые пятна крови еще были видны на ней. Илья медленно отступил, боясь встретиться взглядом с Настей, но та сидела отвернувшись, и лица ее Илья не видел.

Облегчения от увиденного он не почувствовал. Напротив, горло стиснула судорога, и такая, что Илья долго еще не мог сказать ни слова. А когда отпустило, Настя уже вновь полоскала в воде свою рубашку, низко склонившись над ней, и Илья не посмел ни подойти, ни обнять, ни повиниться.

Отойдя к стогу, он сел в еще не просохшую от дождя траву, запустил обе руки в волосы. С досадой подумал: ну в чем виноват? Чего плохого сотворил? В таборе после свадьбы эту рубашку вывесили бы на глаза всех гостей, и все бы радовались, и поздравляли родителей за то, что вырастили хорошую дочь, и плясали вокруг этой рубашки, и пили за счастье молодых, и молодая была бы счастлива больше всех, а тут… Все у этих форитка[6] не по-людски.

Ветер донес со стороны дороги негромкое лошадиное ржание. Едва услышав его, Илья пружинисто вскочил на ноги. Голоса своих коней он мог узнать из тысячи других и с любого расстояния. С минуту он всматривался в розоватую утреннюю дымку, застилающую дорогу, – а затем шлепнул себя по коленям и расхохотался.

– Глянь! Настя, да ты глянь только!

Настя вышла из-за кустов, удивленно посмотрела в ту сторону, куда показывал муж, и тоже рассмеялась. По дороге торжественно ползла цыганская бричка, в которую были впряжены две пузатенькие гнедые «краснобежки», а впереди, таща лошадок под уздцы, вышагивала босая, но замотанная с головы до ног в шаль Варька.

– Варька! – Илья помчался навстречу сестре. – Варька, да ты чего вздумала-то? Ты как их запрячь-то сумела?!

– Ну, большое дело – запрячь… – пропыхтела Варька и с облегчением бросила брату поводья. – Мы с Феской скоренько управились, коняшки-то смирные, меня знают. А вот узлы все уложить, да подушки, да перину, да шатер, и все быстро… А вы что тут делаете? Я думала, вы с табором в Богородске уже!

– Очень нам в Богородск надобно! Нам в другую сторону, в Смоленск, наших догонять. И так крюка дать придется. Вон, в стогу заночевали… – Илья повернулся, посмотрел на жену – и только присвистнул, увидев на Насте ее вчерашнее платье, разорванное сверху почти до самых колен. Поймав его взгляд, Настя порозовела, торопливо стянула платье на груди, но это не помогло.

Варька ничего не сказала, а ее неодобрительного взгляда Илья постарался не заметить, с нарочитой строгостью оглядывая упряжь лошадей. Но запряжены гнедые были как положено, все затянуто крепко, но не слишком, шлеи не терли, дышло не торчало, и придраться было не к чему. Все же он проворчал:

– Выдумали – запрягать сами… Не могли мужикам сказать?

– Сыщешь их с утра! Еще затемно все на Конную убрались… – Варька, забравшись в бричку, торопливо рылась в своих узлах. Найдя нужное, крикнула:

– Настя, залезай! Одевать тебя будем! – и проворчала, не глядя на брата, но намеренно громко: – Жеребец бессарабский, бессовестный…

Настя неловко, придерживая безнадежно испорченное платье, забралась в бричку, плотно задернула полог. Илья, досадливо хмурясь, еще раз оглядел лошадей, осмотрел колеса, проверил спицы, взял с передка кнут… и уронил его в дорожную пыль, когда полог откинулся и из брички выпрыгнула Настя.

Илья сразу понял, что Варька отдала молодой жене брата свою лучшую одежду. Но он привык видеть Настю в городском наряде, в ее любимых строгих платьях со стоячими воротничками и узкой талией, а тут… Нет, широкая красная Варькина юбка и почти новая, лишь слегка выцветшая кофта с широкими рукавами ничуть не портили Настю, но было это все же… непривычно. Волосы ее венчал новый синий платок, и в этой таборной одежде Настя казалась еще более хрупкой, беззащитной и потерянной. Подойдя, Илья осмотрел жену с ног до головы, неловко провел ладонью по ее платку.

– Может, не носить тебе его?

– Как же?.. – совсем растерялась Настя. – Что же ваши-то скажут? Разве можно? Замужняя ведь теперь…

Она была права, но Илья вздохнул:

– Косы мне твои жалко.

– Да ведь не делись же никуда… Все твои. – Настя грустно улыбнулась, опустила глаза, и его словно ножом резануло по сердцу от этой улыбки. Илья притянул жену к себе. Помедлив, через силу сказал:

– Ну… хочешь, вернемся? Буду опять в хоре петь, привык уж вроде бы.

Настя ответила не сразу, и за это время с Ильи семь потов сошло. И он не сумел сдержать облегченного вздоха, когда жена ответила:

– Нет уж… Куда возвращаться? Отец меня теперь и видеть не захочет, ведь из-под венца почти сбежала. И ты… Тебе ведь в городе не жизнь была. Я-то ничего, я ведь цыганка все-таки тоже, я привыкну. Знала ведь, с кем связалась. – Она вдруг подняла голову, широко и лукаво усмехнулась. – Босяк подколесный!

– А вы – блюдолизы городские! – в тон ей ответил Илья, и оба рассмеялись. Варька, которая тенью замерла у полога брички, шумно перевела дух и перекрестилась, но ни Илья, ни Настя не заметили этого.

– Ну, так будем трогать помаленьку, – решил Илья, задирая голову и посмотрев на солнце. Оно уже стояло высоко над полем, купаясь в белых кучевых облаках, грело по-весеннему, без жара. Где-то высоко-высоко заливался жаворонок, в невысокой траве поскрипывали чирки, и сразу две перепелки бестолково кинулись в разные стороны из-под копыт тронувшихся с места лошадей. Илья не стал забираться в бричку и шел рядом с гнедыми, похлопывая кнутовищем по сапогу. Босая Варька шлепала по пыли сзади, Настя пристроилась было рядом с ней, но, пройдя полторы версты, устала, порвала туфлю, стерла палец и, смущенно улыбнувшись, полезла в бричку. Варька тут же прибавила шагу и вскоре уже шагала рядом с братом.

– Харчей на сегодня есть? – вполголоса спросил он.

– На сегодня хватит, и на завтра даже, – так же тихо сказала Варька. – А потом… Да что ты боишься, не цыгане, что ли? Сбегаем в деревню, добудем.

Илья молчал. На сестру не смотрел, скользя взглядом то по небу, то по траве, вертел соломинку в губах. Наконец сказал:

– Настьку не бери пока. Ты и сама все, что надо, достанешь. Не отучилась за полгода-то?

Варька, тоже не глядя на него, пожала плечами:

– Я-то не отучилась… Только ей привыкать все равно придется. Пусть уж сначала я ее поднатаскаю, чем потом наши животы надорвут со смеху.

– Надорвут они… – сквозь зубы процедил Илья. – Языки выдерну сволочам!

– Брось. Все рты не заткнешь.

Илья нахмурился, прикрикнул на заигравшую ни с того ни с сего кобылу, смахнул с плеча пристроившегося на нем слепня. Помолчав, сказал:

– Я Настьке обещал, что по базарам она бегать не будет.

Варька только отмахнулась и вскоре замедлила шаг, понемногу отставая и снова пристраиваясь позади брички. Илья продолжал идти рядом с лошадьми, ожесточенно грыз соломинку, тер кулаком лоб. Думал о том, что, как ни крути, сестра права: в таборе, где испокон веков еду на каждый день добывали женщины, где любая девчонка еще в пеленках кричит: «Дай, красавица, погадаю!», Насте будет совсем непросто. Да что Настька… Себя бы самого вспомнил, когда полгода назад в город явился… Илья невесело усмехнулся, вспоминая себя и Варьку, явившихся в хор: неотесанных, диких, не умеющих ни встать, ни повернуться… Самому Илье этот хор и даром был не нужен: он рассчитывал только пристроить туда сестру, для которой в таборе все равно не сыскать было жениха. Но приняли обоих, и пришлось остаться. И привыкать к незнакомой, чужой жизни, и заниматься непривычным делом, и скрипеть зубами, слушая насмешки и подковырки, на которые горазды были языкатые цыганки, и помирать со стыда за каждую неловкость, которой в таборе никто и не заметил бы. И мечтать с утра до ночи об одном: кончилось бы все это поскорее, уехать бы назад, в табор, к своим, вздохнуть там свободно… А сейчас в один день все перевернулось. Он, Илья Смоляко, идет, как прежде, по пыльной дороге рядом со своими конями, ловит носом ветер, впереди – встреча с табором, целое лето кочевья, степи и дороги, и окраины городов, и шумные конные базары, и магарыч по трактирам, и непременное вечернее хвастовство в таборе между цыганами: кто выгоднее продал, кто лучше сменял, кто ловчее украл… И желтая луна над шатрами. И ржание из тумана лошадей, и девичий смех, и река – вся в серебряных бликах, и долевая[7] песня, теребящая сердце, и ночная роса, и рассветы, и гортанное «Традаса![8]» вожака, и скрип телег, и… И никогда он больше от этого не уйдет и не променяет ни на какие городские радости. Таборным родился, таборным и сдохнет, с судьбой не спорят. А вот Настя…

А может, и обойдется еще. Обойдется, точно уговаривал сам себя Илья, сбивая кнутовищем выросшие вдоль дороги мохнатые стебельки тимофеевки. Настька – цыганка все-таки, в крови должно быть хоть что-то… Да и привыкают бабы ко всему быстрее. Вон, Варька в Москве уже через неделю довольная бегала и платья городские так носила, будто родилась в них. Чем Настька хуже? Научится, пооботрется, привыкнет. А начнет рожать – и вовсе свой хор позабудет, не до печали станет. Рожать у баб – наиглавное занятие… Рассудив таким образом, Илья окончательно повеселел, позвал сестру, кинул ей поводья и на ходу вскочил в бричку.

Настя спала среди подушек и узлов, свернувшись комочком и натянув на себя угол Варькиной шали. Платок сполз с ее волос, освободив мягкую, густую, иссиня-черную волну, в которой еще путались стебельки сухого сена. Умаялась, усмехнулся Илья, садясь рядом и стараясь не шуметь. Долго смотрел, не отводя глаз, на ее чистое, смуглое, строгое лицо с мягкими холмиками скул, на густую тень от опущенных ресниц, лежащую на щеках, полуоткрывшиеся во сне мягкие розовые губы, тонкую руку, запрокинутую за голову… Какая же красота, отец небесный, глаза болят, плакать хочется, когда смотришь, краше иконы… Илья вздохнул, отвернулся, ища взглядом Варькино зеркало, прибитое на внутренней стороне телеги. Нашел, заглянул, поморщился. В который раз подумал: вот образина-то… Морда черная, скулы торчат, будто ножи, брови, как у лешего, а нос-то, нос… Яков Васильич поначалу-то его и в ресторан брать боялся, чтоб господа спьяну не пугались. Чем он Настьке глянулся, до смертного часа гадать будет – не догадается…