– Да место ей там, что ли?! Что она там делать будет?! – заорал на весь переулок Митро. – Она – певица! Хоровая! На нее вся Москва ездила! А теперь гадать по площадям начнет? Христа ради у заборов побираться? Картошку с возов воровать?!

– Успокойся, Дмитрий Трофимыч. Может, назад вернутся.

– Вернутся, как же! Кто им даст вернуться?! Да нам теперь Бога молить надо, чтобы Яков Васильич Настьку не проклял! Она же замуж должна была идти! Уже сговорено было, Яков Васильич свое слово дал! Ну, и заварили же вы кашу, Смоляковы… На всю Москву теперь разговоров… – Митро умолк, сокрушенно опустил голову. Молчала и Варька. Солнце уже село за Новоспасский монастырь, и последние лучи один за другим гасли в чернеющей листве яблонь. Со стороны Москвы-реки потянуло сыростью, вдоль кривых заборчиков вставал вечерний туман. Отовсюду доносился стрекот кузнечиков, где-то на кладбище тоскливо завыла на поднимающийся месяц собака.

– Прости меня, девочка. Наговорил тебе не того… – горько вздохнул Митро.

– Пустое, Дмитрий Трофимыч.

– Дэвла,[3] что ж теперь с хором-то будет? – медленно выговорил Митро. – Разом все голоса разлетелись. Настька убежала, Илья смылся, ты… Эй, а ты-то, может, останешься? Варька, а?! Без тебя-то как? Без тебя низы гроша не стоят! А «Ветер осенний» кто петь будет? А «Лучину»? А «Луной был полон сад»?!

– Смеешься, Дмитрий Трофимыч? – усмехнулась, глядя в сторону, Варька. – Как это я останусь, при ком? Сам только что сказал, я – девка. Мне при брате оставаться, больше никак. Не цыган ты, что ли, что я тебе объяснять должна?

– Так ведь и мы тебе родня, – не очень уверенно сказал Митро. – Мой двоюродный брат из вашего рода жену взял, забыла? Оставайся хоть ты, Варька, с Яков Васильичем я поговорю, тебя он примет, твое дело – сторона! Да и тебе в хоре-то лучше, чем по степям за кибиткой скакать! Что тебе в таборе, кому ты там… – Митро запоздало спохватился, умолк. Через минуту смущенно покосился на Варьку. Та сидела не двигаясь, молчала. В сгустившихся сумерках не видно было ее блестящих от слез глаз.

– Не могу я, морэ. Не могу никак, – проглотив наконец вставший в горле ком, сказала Варька. – Ты вот поминал, что Насте в таборе тяжело будет. А без меня они с Ильей и вовсе пропадут. Не ей же, в самом деле, гадать бегать? Кто там около нее будет, кто помогать станет? Еще и бабы эти наши, языки без костей, смеяться будут попервости… Нет, мне там, с ними, надо быть.

– Ну, хоть осенью возвращайся! Все равно всю зиму в Смоленске на печи просидите! Сейчас-то сезон кончается, господа наши все по дачам да Ялтам разъедутся, авось лето протянем как-нибудь, а осенью… Возвращайся, Варька! Денег заработаешь. Да и самой веселее, чем в деревне сидеть. Может, мы постараемся да мужа тебе какого-никакого сыщем…

– Ну, вот еще радость… – без улыбки отмахнулась Варька.

– Да дураки наши цыгане, – глядя на нее, серьезно сказал Митро. – За такую девочку, как ты, шапку золота отдать не жаль, а им… Глазки-зубки подавай да мордашку. Дураки, и все.

– Не шути, Дмитрий Трофимыч, – сдавленно сказала Варька.

– А я и не шучу. – Митро встал. – Что ж, девочка… Счастливой дороги. Илье передай, встречу – убью. А ты, гляди, возвращайся осенью. Дай слово, что вернешься!

– Слова давать не буду, – твердо сказала Варька. – Вот если сложится у Насти с Ильей хорошо, – тогда приеду, видит бог. Прощай, Дмитрий Трофимыч. Удачи тебе.

– Эх… Прощай, девочка.

Митро быстро сбежал с крыльца, не оглядываясь, пересек двор и скрылся в темноте. Варька осталась сидеть, сгорбившись и уткнувшись лицом в ладони. Плечи ее дрожали, но рыданий слышно не было. Когда рядом скрипнула дверь и по крыльцу протянулась полоска света из дома, Варька испуганно выпрямилась, замерла. На крыльцо вышла хозяйка дома – худая, вертлявая цыганка с головой, прихваченной сверху красным платком.

– Уехал? – резким голосом спросила она. – А я сижу, как мышь под веником, высунуться боюсь, думаю – под горячую руку и мне достанется… – вытянув шею, она посмотрела через забор, убедилась, что Митро не видно, и фыркнула:

– Дураки ему, видите ли, цыгане! Взял бы да сам на тебе женился, раз умный такой! Жена еще по той зиме померла, так что-то новую взять не торопится, а все по девкам срамным бегает! Илью убить грозился, а самого вся Грачевка знает![4]

– Оставь, Феска… Шутил человек, а ты разоряешься. Идем лучше спать, мне завтра спозаранок табор догонять. – Варька встала, быстро пройдя мимо Фески, скрылась в доме. Хозяйка, пожав плечами, пошла за ней. Новорожденный месяц поднялся над засыпающей Москвой, и собака на кладбище завыла еще громче. В глубине сада, словно отвечая ей, щелкали соловьи, туман понемногу затягивал опустевшую улицу. С востока черной сплошной пеленой шла новая туча.


Гроза отгремела к рассвету, и утро над Москвой занималось ясное и свежее. Молодая трава за заставой вся полегла от ночного ливня, дорожные колеи были полны водой. Табор, стоявший на третьей версте, снялся с места еще затемно, не оживляя залитых дождем костров, и только оставшиеся угли темнели посреди пустого поля. Солнце давно поднялось над мокрым полем, засветились золотыми пятнами купола московских монастырей, прозрачное небо наполнялось чистым голубым светом. О грозе напоминала только узкая полоска облаков, спешащая пересечь горизонт вслед за давно ушедшей тучей. На один из скособоченных стогов сена, сметанных возле маленького лугового пруда, упал с высоты жаворонок. Посидел немного, ероша клювом перышки на груди, затем озадаченно прислушался к чему-то, склонив головку, и тут же с испуганным писком взмыл в небо. Прошлогоднее мокрое сено зашевелилось, и из него вылезла черная, встрепанная, вся в трухе голова.

– Тьфу ты, пропасть… – проворчал Илья, когда на него с вершины стога низвергся целый поток ледяных капель. Поеживаясь, он вылез из сена, кое-как отряхнулся, с хрустом потянулся, посмотрел на свой голый живот, сообразил, что рубашка осталась там, в стогу, полез было за ней… и тут же выскочил наружу как ошпаренный, разом вспомнив все, что было вчера. Душный грозовой день, непроходящая головная боль, тоскливые, тяжелые мысли, ожидание вечера: скорее прочь из города, вон из проклятой Москвы, где они с Варькой ничего хорошего не видели, где со дня на день выйдет замуж Настя, с которой он повел себя тогда, зимой, как последний дурак, сам упустил свое счастье и не воротишь теперь, хоть все локти обкусай… Разве мог он подумать, валяясь на Фескиной кровати лицом в подушку и проклиная собственную дурь, что через мгновение хлопнет дверь, и вбежит Настя, и упадет как подкошенная на пол с криком: «Живой, Илья, господи!» Слава богу, он не растерялся, и через полчаса они уже бежали, держась за руки, под усиливающимся дождем к заставе, за которой стоял табор. Навстречу им попалась Варька, которая, вместо того чтобы вместе с братом и его невестой мчаться к цыганам, вдруг объявила, что неплохо было бы сначала уладить дела в хоре. Илья справедливо возразил, что, после того как он увел почти из-под венца первую солистку, в хоре его в лучшем случае не до смерти изобьют. Настя с ним согласилась:

«Бог с тобой, Варька, отец меня сразу задушит!»

«Да не вам же туда идти! Я схожу. А лучше посижу у Фески, дождусь, Митро к ночи наверняка сам явится. А табор я через день в Богородске нагоню».

Поразмыслив, Илья согласился. Варька пошла к заставе, они же с Настей успели добежать только до стога сена: дождь хлынул такой, что в табор бы они пришли мокрыми петухом и курицей, а Илье этого вовсе не хотелось. А через минуту лежания рядом с Настей в сенной пещере он понял, что никакой табор ему не нужен и никуда он сегодня уже не поедет, а если догонят, найдут и убьют – плевать…

«Настя… Настенька, лачи,[5] девочка моя…» – Собственный голос срывался и дрожал, дрожали и руки, по спине бежал пот, колючая трава лезла в глаза, царапала лицо, Илья не чувствовал ничего. Полгода он ждал этого, полгода видел во сне эти тоненькие руки, эти растрепанные, смявшиеся под его рукой косы, эту шею, эти плечи, эту грудь, до которой он дорвался, как спущенный с цепи кобель, разодрав надвое Настино платье и уронив голову в теплое, нежное, дрожащее…

«Илья… Господи, Илья, что ты делаешь… Ох, подожди, ой, сейчас… Да я сама, постой… Илья, подожди… Илья, послушай…»

Какое там… Ничего он не слышал и ждать не мог. И только когда Настя разрыдалась в голос, остановился, словно на него вылили ведро ледяной воды.

«Девочка, что? Что не так?..»

«Мне… Я… Мне больно, Илья. Не тронь меня, ради бога. Подожди…»

Он растерянно отстранился от нее. Настя тут же принялась вытирать слезы: Илья слышал, как она копошится рядом, в соломе, медленно приходил в себя, покаянно думал: добрался вшивый до бани… Разве так с девками-то надо?.. Но беда была в том, что, «как надо», он и сам толком не знал: девок у Ильи не было. Только Лиза, Лизавета Матвеевна, но она-то была мужняя жена, ее ничем не напугать было, сама на него кидалась, как голодная на горбушку, а тут…

«Девочка, прости… Не хотел, ей-богу. Ну, поди ко мне», – он тут же осекся, испуганно подумав: не захочет, теперь побоится, подождать бы малость… Но Настя тут же прижалась к нему, и Илья как можно бережней поцеловал ее в доверчиво раскрывшиеся губы, и она ответила, и еще раз, и еще, и еще… И все получилось в конце концов как надо. Настя плакала, но сквозь слезы уверяла Илью, что так положено, что так у всех, что по-другому не бывает… Он поверил, успокоился, сгреб еще всхлипывающую жену в охапку и заснул – как умер, под шелест дождя и ползущих по соломе капель.

Вспомнив обо всем этом, Илья немедленно нырнул обратно в стог, чтобы разбудить Настю и убедиться, что минувшая ночь не приснилась ему. Но Насти он не обнаружил. По спине пробежал мороз. Илья вылетел наружу и гаркнул на все поле:

– Настька!!!

– Что ты кричишь, боже мой? Я здесь, – послышалось совсем рядом. Одним прыжком Илья оказался рядом с кустами. Настя была там. Сидела около самой воды лугового пруда и что-то старательно полоскала.