Когда обе они непринужденно поднялись из-за стола, он представил себе, чего он сможет от них добиться за долгую ночь, что им предстояло провести вместе, и соображал, на что ему удастся заставить их согласиться…

Когда они очутились в комнате сестры, они принялись говорить об Анжеле, как будто ничего особенного не произошло, и Мартон наивно призналась ему, что несмотря на поступок Анжелы, она вполне уверена в ее любви к нему.

— Когда Анжела у нас ночует, — прибавила Мартон, как доказательство своих слов, — она всегда нежно целует меня и называет «своим миленьким аббатом»…

…Час или два спустя, если бы вошла Анжела, она увидела бы своего аббата в небрежной позе между двух сестриц, ласкающим то одну, то другую… Образ Анжелы побледнел и стерся перед этой восхитительной действительностью. И Казанова, добивавшийся одной, получил двух… Он любил то одну больше, то другую, и сам не мог бы сказать, чьих уст поцелуи были ему слаще…

Уже на рассвете, почувствовав приятный голод от волнения и любовных ласк, они со смехом и шутками принялись снова ужинать остатками от ужина.

Если бы Казанову спросили, которую из двух он предпочитал, он затруднился бы ответом, так как предпочитал поочередно то ту, то другую. Но когда они услыхали, что синьора Орио уходит к ранней обедне и поняли, что пора расстаться, последнюю он поцеловал Нанетту, как будто бы бессознательно он предпочитал ее и как будто бы хотел на ней сосредоточить красноречие своих сожалений по поводу разлуки.

III. Тайна Беллино

В карете, которая катится по направлению к Римини, Казанова наедине с Беллино, и решил во что бы то ни стало, добиться разрешения этой волнующей его загадки. С тех пор, как он познакомился с этой необыкновенной семьей, его соседями по комнате, он чувствовал потребность дознаться истины. Дон Санчо Пинчио говорил ему про первую актрису, а он видел мальчика, изумительной красоты, которому могло быть самое большое семнадцать лет.

Странное семейство: он припоминал все подробности — ленивая мать, единственным занятием которой было поедание в огромном количестве сладостей; две дочери, Марина и Чечилиа, обе жрицы Терпсихоры, и два брата — младший Петроний, продолжавший серию трансформаций и замещавший первую певицу, и старший, Беллино, чья красота затмевала все кругом, тот самый Беллино, с которым он теперь ехал к задумчивому Римини, Беллино, бывший может быть мужчиной, а может быть и женщиной, и о котором он еще ничего не знал.

Проникая через окошко почтовой кареты, лунный свет озарял лицо Беллино, в то время, как Казанова раздумывал все об этом же беспокоившем его существе. Он вспоминал все случаи, когда он видел его — первое видение было так лучезарно, что он был совершенно ослеплен.

Это было вечером, за ужином у дон Санчо; ужин с трюфелями, всевозможными ракушками, лучшей рыбой Атлантики и вином Педро Хименес, за которым Беллино, одетый женщиной, так затмил красоту своих сестер, что они смотрели на него с досадой.

В этот вечер Казанова почувствовал, что Беллино не может быть тем, за что его выдавали — кастратом — и что эта редкостная и таинственная красота не может не принадлежать женщине. Он видел танцы Беллино, а после этого лукулловского пиршества слушал его пение.

Он вечно будет помнить этот пленительный нервный голос, витавший над золотой посудой, над наполовину осушенными кубками, над увядшими цветами. Никогда никакой другой голос не казался ему таким нежным и томным, ни голос маленькой Лючии, распевавшей в Пазеане; ни голос Нанетты в Венеции. Все укрепляло в нем уверенность, что Беллино принадлежит к тому полу, к какому ему хотелось.

Однако даже этой ночью, когда они вдвоем в почтовой карете ехали в Римини, он не знал истины. На все расспросы, обращенные Казановой к Беллино, тот отвечал молчанием. Он был кастрат, вот и все, и не обязан был никому давать никаких доказательств этого…

Но Казанова чувствовал, что одно только могло бы избавить его от этой жгучей неуверенности, это доказательство, что Беллино имел несчастье быть мужчиной.

По дороге в Римини, куда он взялся доставить Беллино, его опять начало терзать любопытство. Не зная точно, мужчина ли Беллино или женщина, он тем не менее перед его красотой был охвачен таким волнением, какого не ощущал ни перед каким-либо другим смертным существом.

Он смотрел на этот чудный рот, с слегка опущенными уголками губ, словно оплакивавших навсегда исчезнувшую улыбку, на бледные руки, на одной из которых был надет тонкий браслет из коралла, оправленного по греческой моде, на изумительную нежность лица, такого выразительного и вместе с тем такого правильного.

Какое женское лицо могло сиять такой красотой? Как!

Неужели пола не существовало? Неужели нет ни женской, ни мужской красоты, а есть просто красота, по капризу случая даруемая человеческим лицам?

Не с ума ли он сошел, что, не узнав правды, согласился привести Беллино в Римини, этой влажной ночью, полной сияния звезд и музыки колоколов, и вкрадчиво пробиравшейся к ним в экипаж?

Никогда еще он не испытывал такого сильного, захватывающего волнения. Напротив, на лице Беллино выражалась презрительная грусть, которая заставляла его казаться еще прекраснее. Казанова не мог оторвать глаз от этого очаровательного лица, такого печального и такого прекрасного, которое не могло принадлежать никому, кроме женщины. Он дошел до той степени волнения, когда молчать невыносимо.

— Беллино, — воскликнул он, — то впечатление, которое вы на меня производите, что-то вроде магнетизма, ваш стан, достойный Венеры, звук вашего голоса, все ваши манеры — все мне говорит, что вы женщина. Дайте мне убедиться в этом, и, если я не ошибся, я отдам вам любовь мою. Но если я заблуждаюсь, рассчитывайте на мою дружбу. Если же вы будете продолжать упрямиться, если я вынужден буду поверить, что вы делаете себе жестокое развлечение из того, чтобы мучить меня, если вы поступаете как искусный врач, научившийся в самой проклятой из всех школ тому, что лучшее средство сделать страсть неизлечимой — это возбуждать ее беспрестанно, то должны же вы признать, что так можно действовать только тогда, когда ненавидишь свою жертву. Тогда мне придется призвать на помощь весь свой рассудок и возненавидеть вас в свою очередь.

Долго продолжал Казанова в таком духе, ответом ему было молчание и красота. Но в конце концов, когда он воскликнул, что упрямство Беллино доводит его до такого состояния, что ему придется прибегнуть к самым крайним мерам, чтобы добиться той уверенности, которой он очевидно без насилия не добьется, Беллино ответил ему гневно:

— Вспомните, что вы мне не хозяин… Что я в ваших руках, доверившись вашему обещанию, и знайте, что совершив насилие, вы совершите убийство. Прикажите почтальону остановиться, я выйду… И никому ничего не скажу.

После этих слов Беллино расплакался, как будто усилие, сделанное им над собой, стоило ему слишком много.

Казанова не произнес больше ни слова, пока они очутились на расстоянии половины перегона от Синигальи, где они предполагали ужинать и ночевать. Там, после долгой борьбы с самим собой, он сказал:

— Мы могли бы приехать в Римини добрыми друзьями, будь у вас хоть немного симпатии ко мне, потому что вам ничего не стоило бы вылечить меня от моей страсти.

— Вы бы все равно не вылечились от нее, — возразил ему Беллино твердо, но вместе с тем таким тоном, нежность которого удивила его. — Нет, вы бы не вылечились… Девушка ли я или мальчик, все равно: вы влюбились в меня независимо от моего пола, и, уверившись в том, что я не женщина, вы только пришли бы в отчаяние. В таком настроении, если бы вы встретили бы сопротивление, вы дошли бы до крайностей, от которых вам пришлось бы только лить бесцельные слезы. Как вы, с вашим умом, — продолжал Беллино, — можете льстить себя надеждой, что узнав, что я мужчина, вы сейчас же разлюбите меня? Разве те прелести, которые вы во мне нашли, перестали бы существовать, и та красота, в которой вы меня уверяете, внезапно исчезла бы для вас, будь я мужчина? Синьор, я останусь все тот же. А ваша страсть будет изобретать тысячи софизмов, чтобы оправдать вашу любовь, которую вы прикроете красивым именем дружбы. Так что, желая излечить ваш недуг, я только усилю его.

Сердце Казановы билось с незнакомой ему силой. Каждое слово, произнесенное прелестным голосом Беллино, увеличивало его волнение. Правда ли было то, что он говорил? Неужели у любви нет пола? Неужели он, преследователь женщин, мог быть увлечен и взволнован этим существом, именно, как данным существом, независимо от его пола?

Казанова был материалист. Несмотря на очарование, которым для него была обвеяна любовь, несмотря на волнение и соблазны, украшавшие живую действительность, Казанова привык смотреть на вещи так, как его учили прочитанные им философы, т. е., что первая причина любви — это то утверждение, та передача жизни, которая, толкая мужчину к женщине, уготовляет будущее существование. Довольно неудовлетворительная точка зрения, которая, если и дает некоторое объяснение желанию, не дает никакого пояснения чувству. Любовь, эта удесятеренная жизнь, не могла ему страдальчески представляться тем, чем она может казаться душам страдальчески смелым: не средством, но концом, не попыткой жизни, но страстным покушением на смерть. Он не думал, что великая, истинная любовь — почти всегда бесплодна, ибо, презирая упрямое движение, жизни, она создает себе вселенную из одного существа и останавливает мир кругом себя.

Поэтому он ответил Беллино:

— Ничего подобного не случится, решительно ничего. И я уверен, что вы преувеличиваете: не может быть, чтобы в вас были такие опасения. Но я должен вам сказать, что если бы даже все так случилось, как вы говорите, мне кажется, что лучше простить природе заблуждение, на которое в крайнем случае, можно взглянуть, как на приступ безумия, чем действовать таким образом, чтобы сделать неизлечимой болезнь души — мимолетную, если вмешается в дело рассудок.