Их первый поцелуй длился час, прерываемый со стороны Лючии только прерывистыми вздохами и восклицаниями:

— О, Боже мой… Это не во сне?.

Однако кавалер Казанова ничем не осквернил этой невинности — может быть, потому, что эта невинность его всего больше волновала в ней.

Вдруг Лючия высвободилась из его объятий, она промолвила тревожно:

— Мое сердце заговорило… Пора мне уходить.

Теперь уже не аббат был бледен, а Лючия. Час, который длился их поцелуй, — больше научил ее любви, казалось, чем все предыдущие две недели. Ручки у нее были ледяные. Аббат представлял себе, как должно быть похолодели ее маленькие ножки…

Через несколько часов она вернулась к нему, придя от обедни.

— Если твое полное счастье, — сказала она ему, — зависит от меня, — делай, что хочешь. Я тебе ни в чем не откажу.

Теперь, убежденная поцелуем в важности любви, она не хотела знать никаких преград. Она сама предлагала себя, неискушенная невинность не умеет рассчитывать своих даров…

Казанова оставался в Пазеане до конца сентября месяца. Одиннадцать последних ночей своего пребывания там он провел в объятиях Лючии, приходившей к нему каждую ночь. Лючия делала все возможное, чтобы убедить его в том, что ему уже больше нечего желать… Но аббат прошел, благодаря Беттине, слишком хорошую школу, чтобы не знать, как обстоит дело…

В тот день, когда аббат уезжал из Пазеана, прощание было нежное и грустное. Был ранний сентябрьский день, когда в лете уже чувствуется истома осени. Что-то, какая-то незаконченность, отличавшая эту любовь, именно в минуту ее умирания придавала ей особую сладость, смешанную с сожалением… По своей привычке, покидая служившую ему приютом комнату, он посмотрел в венецианское зеркальце, стоявшее на столе. Он увидел в зеркале свое свежее лицо, свой рот, научивший Лючию науке поцелуев, а позади себя — дверь, открывавшуюся по утрам для нее…

Во дворе уже ожидала почтовая карета, с фонарями, с корзиной фруктов, сорванных самой Лючией ему на дорогу… Как бы ему хотелось еще вернуться… не уезжать… Он оставлял ее в таком смятении чувств… Кому-то суждено потушить в ней этот пожар…

Кто она была? Маленькая девочка, у входа в целый сад женщин… Как знать, может быть, для нее он был всем — был единой любовью?..

В дремотном воздухе, пропитанном ароматом белых слив, зазвучал благовест… Почтальон попросил его поторопиться, чтобы не пришлось перепрягать ночью.

Пробуждающаяся жестокость пришла ему на помощь… Лючия следила за ним из своего окна: следила за малейшим его движением. Быстро стучало сердечко, которое еще так недавно билось рядом с его, под кружевными простынями графини. Он не обернулся, чтобы взглянуть на нее в последний раз.

— В мире много прекрасных глаз и свежих уст, — пробормотал он, чтобы придать себе бодрости. — А это только ребенок — четырнадцатилетний ребенок…

Карета уже катилась по итальянской дороге, и бич почтальона жужжал в воздухе, словно большая пчела, привязанная к ремню. Там, в Пазеане, Лючия, вероятно, плакала на коленях, не в силах удержать рыданий…

А он, удаляясь, повторял — настоящий мужчина уже потому, что заставлял страдать:

— Ведь это только ребенок… четырнадцатилетний ребенок… Только Лючия, дочка привратника…

II. Анжела и две сестры

Возвратясь в Венецию, аббат решил добиться от Анжелы того же, чего он добился от Лючии.

С этой очаровательной девушкой вместе учились вышивать тамбурным швом две сестры. Оставаясь иногда наедине с ними, он испытывал странное удовольствие, беседуя с ними об Анжеле.

Учительнице рукоделия, сперва не обращавшей внимания на его увлечение Анжелой, в конце концов, надоели его слишком частые посещения, и она пожаловалась на них дядюшке красавицы — почтенному кюре. Он попросил Казанову прекратить эти посещения, которые он считал опасными для племянницы, и аббату пришлось склониться перед его желанием.

Но чем меньше он ее видел, тем больше он о ней думал.

Сердце его сгорало, когда он не видел ее три дня. Конечно, он еще думал о Лючии, но близость этого другого восхитительного личика затмевала воспоминание о маленькой девочке… Вчера он любил Лючию… Сегодня его занимала Анжела. Как она была бледна последний раз, когда он видел ее в церкви, точно затененная своим молитвенником, и когда она вошла в гондолу, чтобы ехать домой, в одну из тех раззолоченных гондол, в которой, когда сидящая откинется на подушки, она уже кажется мертвой.

Да, Лючия была ребенком — сама невинность, с какой она отдавала ему свои поцелуи, не стоила той печальной небрежности, с какой Анжела ему отказывала в своих… Милое дитя, чья наивность казалась ему соблазнительнее, когда он предполагал в ней притворство — в ней не было никакой тайны… Тогда как Анжела была словно затуманена таинственностью.

Так всякая женщина, несмотря на пример других, всегда бывает наказана за искренность и покинута за откровенность.

Когда прошли три дня, он решился опять отправиться к учительнице рукоделия, якобы с визитом, и воспользоваться этим для того, чтобы тайком передать старшей сестре записочку, в которую вложил другую, для своей милой Анжелы.

Нанетта прекрасно справилась с поручением, потому что когда он через два дня опять осмелился посетить их, она незаметно для других передала ему ответ.

Это была записка Нанетты, к которой было приложено несколько слов от Анжелы: она не любила писать и кратко отвечала ему, чтобы он поступил так, как написано в письме ее подруги.

Вот что писала Нанетта:

«На свете нет ничего, господин аббат, чего бы я не сделала для моей подруги. Она приходит к нам каждый праздник, ужинает у нас и ночует. Посоветую вам способ познакомиться с нашей тетушкой, синьорой Орио. Но если это удастся вам — предупреждаю вас, что вы не должны выказывать свое увлечение Анжелой, потому что тетушке наверно не понравится, если она поймет, что вы бываете у нее только, чтобы облегчить себе свидание с кем-то, кто не принадлежит к ее семье. Так вот способ, который я вам укажу и в котором всячески помогу. Синьора Орио, хотя и принадлежит к хорошему обществу, не богата, и потому желала бы быть вписанной в список благородных вдов, получающих пособие от братства Св. причастия, президентом которого состоит синьор Малипиеро. Прошлое воскресенье Анжела рассказала ей, что этот синьор очень хорошо относится к вам, и что верным средством получить его протекцию — будет поручить вам ходатайствовать об этом. Она неосмотрительно вздумала сказать ей, что вы влюблены в меня и что ходите к нашей учительнице только за тем, чтобы иметь возможность повидаться со мной, так что мне будет очень легко заставить вас заинтересоваться ее делом. Тетушка ответила, что так как вы священник, то опасного здесь ничего нет, и что я могу написать вам, чтобы вы зашли к ней. Я отказалась. Прокурор Росс (вторая душа моей тетушки) присутствовал при нашем разговоре: он поспешил одобрить мой отказ, сказав, что писать вам следовало не мне, а ей, что она должна была просить вас сделать ей честь зайти к ней по интересующему ее делу, и, что если только правда, что вы неравнодушны ко мне, то вы не преминете прийти. Тут моя тетушка написала вам записку, которую вы найдете, вернувшись домой. Если вы хотите застать Анжелу у нас, отложите ваше посещение до воскресенья. Если вам удастся устроить так, чтобы синьор Малипиеро оказал тетушке благосклонный прием, вы станете ее любимчиком. Но вы должны будете мне простить нелюбезное обращение, потому что я сказала тетушке, что не люблю вас… Вы хорошо сделаете, если полюбезничаете с моей тетушкой (которой 60 лет). Синьор Росс не ревнив, а вы приобретете симпатии всего дома. Что до меня, то я доставлю вам возможность повидать Анжелу наедине и поговорить с ней. Я все сделаю, чтобы доказать вам мою дружбу.

Нанетта»


Не предвидя и не углубляя возможных последствий, видя во всем этом, с поспешностью юности, только случай повидаться с Анжелой и поговорить с ней наедине, Казанова спрятал записку на сердце… Ему казалось, что счастье улыбается ему. Как раз и погода была великолепная. Он взял гондолу и поехал на Лидо. В первый раз за три дня он чувствовал потребность подышать воздухом, прокатиться.

Как только гондола выехала из лагун, оставив за собою двойные тесные ряды дворцов, и перед ним раскинулось прозрачное море, словно ласково поглаживаемое прикосновениями весел, он взял весла из рук гондольера, потому что любил грести сам.

И тут, стоя во весь рост на носу темной гондолы, розовая внутренняя обивка которой делала ее похожей на плавучий ломоть какого-то гигантского арбуза, он особенно остро почувствовал, что ему шестнадцать лет, что он получил сан аббата и что он открыл любовь.

Да, конечно, он любил в Пазеане. Но любить в Венеции!

Надежда скоро увидеть Анжелу придавала ему, и без того умевшему ощущать радость жизни, еще больше этой радости. Ах! Что за чудная вещь — любовь! Ему казалось, что любовь искупает все, что на земле есть печального или преходящего.

Впрочем, он как будто и не видел в жизни ничего грустного. Он угадывал в себе одно из тех сердец, в которых вечно возобновляющаяся любовь вспыхивает, не зная мучений, и оттого он казался себе существом привилегированным, неуязвимым.

Пройдет несколько часов… Он победит последнее сопротивление Анжелы и прижмет к своему сердцу это целомудренное и страстное создание. Кто мог когда-нибудь подумать, что жизнь не прекрасна! Кто мог бы сказать это?..

На часах Кьоджии пробило пять. Он невольно подумал о доме умалишенных, находящемся там, и его охватила огромная жалость к этим изгнанникам из царства любви…

«Они не знают, как жизнь прекрасна», — думал он.

Они уже были посреди моря, и он сам правил своей гондолой, так же как управлял своим свободным живым сердцем — с юной уверенностью в завтрашнем дне.