– Ты должна быть там, – безжалостно пилила она Ливи, – без тебя не может быть похорон. Нельзя позволить Долли Рэндольф стать центром внимания, чего ей очень хочется, естественно. Когда люди называют имя миссис Джон Рэндольф, они имеют в виду тебя, а не ее. Что же они скажут, если она будет там, а ты нет? Можно представить, что станут болтать злые языки. – Миллисент была беспощадной. – Сразу посыпятся вопросы, пойдут сомнения, а был ли вообще брак таким уж чудесным, каким его расписывали. Твое положение обязывает тебя быть там, на виду у всех и вся. Не я ли всегда тебе втолковывала, что самое главное в жизни – это соблюдение внешних приличий? Особенно в тех случаях, когда человек, как сейчас ты, является видной фигурой в обществе. Я не учила тебя пасовать при первых же признаках несчастья. Ну-ка выбрось из головы дурь и соберись. У тебя в десять тридцать примерка траурного платья. Какое счастье, что этот француз-портной личный друг семьи...

Привыкшая во всем беспрекословно повиноваться матери, Ливи и на этот раз не отступила от заведенного правила. Но по ночам она стала прокрадываться в детскую и, сидя у кроваток детей, давала волю слезам, пока однажды Роз, спавшая не так глубоко и безмятежно, как ее брат, и сама пребывавшая в весьма расстроенных чувствах, не проснулась и не бросилась ее утешать.

Роз всегда была больше привязана к отцу; первое, что она помнила, – это то, как он подбрасывает ее в воздух и она кричит от восторга. Ливи никогда не устраивала кучу-малу с детьми; она терпеть не могла, когда ее волосы или платье были в беспорядке, поэтому Роз глазам своим не поверила, когда женщина с голосом ее матери, но совершенно на нее непохожая, небрежно одетая и ненакрашенная, с припухшим лицом и покрасневшими от слез глазами, сидя у изголовья ее постели и положив голову ей на плечо, билась в безутешных рыданиях.

– Не плачь, мамочка, – твердым голосом произнесла Роз, сдерживая собственные слезы, инстинктивно понимая, что матери нужна ее поддержка, хотя такое случилось с ней впервые в жизни. – У тебя остались я и Джонни. Мы всегда будем с тобой. Нас теперь будет не четверо, а трое, вот и все, но мы не расстанемся друг с другом, вот увидишь... мы будем заботиться о тебе... не плачь... пожалуйста... не плачь.

На похоронах Ливи не проронила ни слезинки. Она была мертвенно-бледной, но держалась спокойно благодаря уколу, сделанному доктором, который, Миллисент знала, специализировался на том, что готовил расстроенных знаменитостей к появлению на публике. Когда Тони узнала обо всем, то, будучи единственной из дочерей, не боявшейся ее, устроила матери такую головомойку, что Миллисент обидчиво поджав губы, прикусила язык. Тем не менее это не помешало ей при случае прихвастнуть, какое впечатление произвела на всех присутствовавших изысканная простота траурного наряда ее дочери. На Ливи был скромный черный жакет, скроенный рукой мастера, под стать ему на голове у нее была маленькая треуголка из блестящей черной соломки, и с нее на лицо, оттеняя, но не скрывая его, опускалось облачко тончайшей вуали. Идя за гробом, она держала обоих детей за руки; дочь была внешне спокойна, как и она, а сын плакал навзрыд; и в течение всей службы и погребения она вела себя, как и должна вести себя великосветская дама, какой она, несомненно, и является.

После похорон Ливи укрылась в «Иллирии», где никого не принимала и, пытаясь совладать с горем, проводила долгие часы в саду. Дома им не позволяли сидеть сложа руки, и покой, рекомендованный ей докторами, попросту свел бы ее с ума. Читать она не любила, просматривала только светскую хронику и журналы мод, поэтому единственное, что ей оставалось, – это думать, а думать она тоже не любила. Ее пугала перспектива оказаться наедине со своими мыслями. Гораздо легче думать, когда руки чем-то заняты; тогда мысли приобретают иное направление, устремляются к тому, какой вид в итоге работы приобретет ее сад, каким он станет. А так как злоба буквально переполняла ее, она копала, копала с удвоенной силой, вырывала, вырывала на грядках ненужное, давая выход накопившемуся в душе чувству. Потому что жизнь ее пошла не так, как должна была идти. Перед нею должны были простираться годы и годы счастливой супружесной жизни. А вместо этого она вдова, вдова в неполные двадцать девять лет? Она была хорошей женой, до последней буквы следовала наставлениям своей матери, сделавшись для Джонни всем, чего он только мог пожелать.

И они были счастливы и любили друг друга. Радовались жизни. Единственное, что она сделала не так, – это купила ему машину, которой, она это точно знала, он восхищался, рассматривая ее в журнале. Он был в восторге от покупки, обнял ее и расцеловал, когда она сняла с его глаз повязку после того, как за руку провела его к подъездной аллее, где стоял «ягуар». Он ведь был привычен к быстром езде. Судьба явно подмешала яда в их питье, но почему она сделала это, непонятно.

Надо признать, мир к этому времени здорово изменился. Шестидесятые годы ничем не напоминали пятидесятые, когда Ливи выходила замуж за Джонни в том великолепном белом платье от Диора, которое теперь тщательно завернутое в тонкую бумагу и переложенное веточками лаванды хранилось в большой коробке на чердаке. Придерживаясь канонов своего времени, до свадьбы они и пальцем не притронулись друг к другу. Ливи была обучена тому, что Уважающие Себя Девушки никогда не делают Это до свадьбы, а Джонни, будучи истинным джентльменом, и не требовал этого от нее. К тому же в то время Первая Брачная Ночь все еще представала в ореоле таинственности – неисполнение этого ритуала грозило неисчислимыми бедами. Теперь же люди оказывались в постели с той же обыденностью, с какой наливали себе стакан воды. Теперь все «дозволено». Появился новый тип людей, у которых единственный смысл жизни – делать деньги. И были эти люди какими-то дешевыми, крикливыми, корыстолюбивыми. Поп-звезды. Девочки-куколки. Она была равнодушна ко всему этому. Если бы они с Джонни примкнули к ним, стали частью этого «нового» света, тогда, по крайней мере, можно было бы понять, почему судьба столь безжалостно обошлась с ними, хотя такое наказание слишком жестоко. Но ведь они не сделали этого. Продолжали жить, как жили раньше, не обращая внимания на новый жаргон, на все эти словечки типа «антигерой», «бутик», «диско». Не дали себе унизиться до этого уровня. Тогда почему, почему все так обернулось? Что они сделали плохого? – удивлялась Ливи, с силой вонзая лопату в ранее уже перекопанную почву, высаживая в грунт разноцветные саженцы весенних цветов по тщательно продуманному плану: нарциссы, гиацинты, примулы, крокусы, колокольчики, тюльпаны и подснежники.

По ночам, лежа в двухспальной кровати – мать ее была решительно против односпальных кроватей, – она прислушивалась к стрекоту цикад и отдаленным звукам автомобилей и тосковала по Джонни. Не столько по разговорам с ним – Джонни был неважным собеседником, сколько по тому, что его не было рядом с ней в этой огромной французской кровати. Он занимал мало места; это Ливи спала широко раскинувшись и все время беспокойно ворочалась во сне. У изголовья каждого стояла лампа, повернутая таким образом, чтобы не мешать тому, кто в данный момент ею не пользуется; иногда она, перелистывая свои журналы, показывала ему фасон нового платья и спрашивала: «Как оно тебе?», а он, склонив голову набок и поджав губы, отвечал: «Да, это именно то, что тебе нужно, Ливи» или «Мм-м-м... немного не то, а, как думаешь?» У Джонни была няня-англичанка, и его речь была пересыпана англицизмами. К примеру, читая журнал для автомобилистов и показывая Ливи фотографию той или иной легковой машины, он в упоении восклицал: «Конец света!» В эти минуты у него даже акцент был слегка английским.

Конечно, у нее остались дети, но у них тоже была своя няня, и тоже англичанка, к тому же ярая сторонница жесткого режима дня. Впервые за десять лет замужества время для Ливи стало мучением. Десять минут казались длиннее всех этих десяти лет. Куда же они ушли?

Теперь, просматривая газеты и журналы, которые она выписала для Джонни (Ливи не нашла в себе силы аннулировать подписку, они представлялись ей связующим звеном с прошлым, и ей не хотелось его обрывать), она вдруг поняла, что в мире происходила масса интересных событий: грандиозные политические перевороты, марши протеста, войны, перемирия, освободительные движения и, что совсем немаловажно, движение за эмансипацию женщин. Ее жизнь была сконцентрирована на семье, кружилась вокруг двух домов, Джонни, детей: голова ее была забита их уроками танцев, уроками верховой езды, посещениями педиатра. Много времени и разговоров ушло на то, чтобы выбрать самую лучшую школу, решить, нужны ли Джонни-младшему пластины для зубов или можно еще подождать? И была еще их яркая и разнообразная светская жизнь: коктейли, обеды, презентации, театральные премьеры, благотворительные балы, три раза в неделю ленчи у Ливи с ближайшими подружками и еще более интимные ленчи с сестрами, регулярные визиты в Филадельфию к одной бабушке и на каникулы в Вирджинию – к другой. При мысли о том, во что она превратилась, Ливи охватывала дрожь: теперь она ничто, статистка, женщина на подхвате; во всяком случае, станет таковой, когда снова появится в свете.

– Ты и так уж слишком долго отлеживаешься в своей берлоге, – практично заявила ее сестра Тони одним погожим вечером. – Пора снова вылезать на свет божий, возвращаться к реальности.

– Вот она, моя реальность, – Ливи обвела рукой зеленые газоны, с любовью возделанные лощины, озеро, деревья, цветы.

– Так оно и будет, если станешь и дальше хоронить себя здесь.

– Я не хороню себя. Но мне совершенно не хочется все это покидать.

– Боишься?

– Нет, мне просто неинтересно.

– Тебе необходимо как воздух, чтобы тобой заинтересовался какой-нибудь мужчина, естественно, после того, как кончится траур, – прибавила Тони, заметив, как изменилось лицо сестры.

– Никто никогда не сможет заменить мне Джонни.