– Я рада, что вы здесь, – дрожащим голосом сказала Ливи. – Я хочу видеть только самых близких и дорогих мне людей. Никаких визитеров... пока у меня все это не пройдет...

– Конечно, дорогая. Мы никого не пустим сюда.

Чтобы никто, не дай Бог, не заметил отсутствия Билли.

Но только увидев свою мать, Тони поняла, что заставило Билли столь постыдно ретироваться с поля боя. Смерть уже пометила ее своим клеймом. Тони видела ее в последний раз три недели назад, состояние ее заметно ухудшилось. Черные глаза, так похожие на глаза Ливи, сделались огромными и запавшими, а протянутая навстречу дочери рука была напрочь лишена мяса и выглядела, несмотря на широкую кость, как рука скелета, хрупкой и слабой. Она, по-видимому, потеряла сорок фунтов веса, мысленно ужаснулась Тони. И когда наконец нашла в себе силы заговорить, голос ее, обычно сильный и звучный, был больше похож на шепот.

– Теперь... все... вместе, – сказала она, силясь улыбнуться.

Два дня спустя у Миллисент начались трудности с дыханием, не помогали даже кислородные подушки. Специальный самолет доставил ее в больницу в Майами, где она и умерла в предутренние часы следующего дня, так и не проснувшись от большой дозы снотворного. При ней находились все три ее дочери и двое из зятьев. Билли приехал на следующий день после того, как тело было отвезено в морг, он был нежен с женой, обеспокоен ее состоянием, Ливи, казалось, не замечала его присутствия.

Но на похоронах она была всем, о чем он мог только мечтать. Черное платье, скроенное и пошитое таким образом, что скрывало ее беременность – она была уже на четвертом месяце, – было трогательным в своей изысканной простоте, как и маленькая шляпка с полувуалью, затемнявшей только верхнюю часть лица. И, хотя похороны были сугубо семейными, каким-то образом – Ливи точно знала, каким именно, но никогда об этом не говорила вслух – там оказался фоторепортер одного из популярных журналов, сумевший сделать несколько снимков леди Банкрофт, опиравшейся на руку своего мужа, когда после погребения оба они направлялись к своей машине. После похорон Ливи вернулась в Англию, где полностью уединилась. Дэвид Гэйлорд Банкрофт был произведен на свет в одном из родильных домов Лондона тоже кесаревым сечением в связи с возникшими из-за токсикоза осложнениями. Он был крохотным, дышал с трудом, так как еще во чреве матери по каким-то непонятным причинам не получал достаточного питания. Его поместили в инкубатор, и только спустя три месяца Ливи было позволено забрать его домой. Нельзя сказать, чтобы так рекомендовали и настаивали врачи: хилый и болезненный ребенок не вписывался в заведенный Билли распорядок жизни.

4

Роды тяжело сказались на здоровье Ливи, и она долго не могла войти в норму. Ей посоветовали впредь воздерживаться от беременности. Такой совет ее вполне устраивал. Она была не из тех женщин, которые считают беременность провидением Божьим, ибо все роды достались ей тяжело. Будучи существом хрупким и нежным, она знала, что с уродливо вздутым животом теряет свою лебединую стать, несмотря на хитроумные складки широких кафтанов, и большую часть времени проводила в шезлонге под легким покрывалом, еще больше скрывая то, что Билли считал, как с болью в душе признавалась она самой себе, уродством. Когда она носила ребенка, с момента официального подтверждения беременности он даже пальцем ее не касался, красноречиво давая понять, что свои сексуальные потребности намерен удовлетворять на стороне. Драгоценные камни, которыми он, как из рога изобилия, осыпал ее после рождения и дочери, и сына, не были благодарностью за то, что она подарила ему детей, а за то, что снова дарила себя – свое удлиненное, нежное, хрупкое, захватывающее дух изящное тело, которое только и было ему нужно. И, чтобы понять глубинные основы этого парадокса, вовсе не требовалось слишком долго быть за ним замужем.

Билли был типичным нарциссом. Любой поступок, совершенный им (либо кем-либо другим), должен был положительно высвечивать только его персону, и, когда в этом ему отказывали, неудовольствие его не знало границ. Он требовал, чтобы жизнь его катилась по отлично смазанным рельсам, но вовсе не считал, что сам обязан следить за их смазкой. Об этом должна была заботиться Ливи. И она блестяще справлялась – вынуждена была справляться – со своей роью. Именно поэтому он и женился на ней, а так как Ливи, будучи по натуре гордым человеком, во всем тоже стремилась к совершенству и к тому же немного побаивалась Билли, то ни за что не подала бы виду, что ей чего-то не хватает, даже если бы ради этого пришлось забросить всякую заботу о детях.

Хотя Ливи вовсе не считала это отсутствием заботы. Пока у детей был приличный вид, пока они не доставляли беспокойства, не путались под ногами у Билли, когда тот бывал не в духе (от этого не могла уберечь их даже целая армия гувернанток и нянек), Ливи считала, что свой материнский долг она исполняет отлично.

И духовно, и физически Билли был неизменно сдержан с детьми. В каждом из домов по его требованию им отводили особое крыло, но как только оба Рэндольфа достаточно подросли, их тотчас отправили в школу – в Америку, поскольку Долли Рэндольф еще была жива и поскольку, когда дело касалось Рэндольфов, последнее слово оставалось за ней. Билли не стал возражать, он вообще никогда не возражал против требований и просьб, которые исходили от столь социально и генеалогически высокопоставленных особ, какой, несомненно, была Долли Рэндольф.

Его собственные сыновья от первого брака были обычными марионетками в руках отца; окончив Оксфорд, оба начали работать в одной из его компаний: один – в должности бухгалтера, другой – управляющего. У каждого свой дом, и оба годам к двадцати пяти были женаты, но тихо и незаметно, без всякой гласности. В виде свадебного подарка каждому досталось по дому, обставленному и укомплектованному до чайной ложечки и выкупленному (за исключением символической закладной суммы, чтобы избежать налоговых санкций). Ливи не раз задумывалась, как относятся к навязанным им домам жены обоих сыновей, но, поскольку никто и никогда не упоминал об этом, она решила, что их семьи с радостью подчинялись диктатам Великодушного Сатрапа, как назвала его Розалинда.

Ливи всегда казалось, что двойняшки пребывали под железной пятой своего отца, страшились его гнева, как грома небесного, и всячески старались предотвратить его. Но только после того, как она сама стала объектом этого гнева, поняла, что заставляло их поступать такими образом.

Ливи создала в каждом из домов Билли атмосферу особой изысканности, на что он и рассчитывал, и в первые годы их замужества, когда он еще рано возвращался из своего офиса, она встречала его, блистая красотой, благоухая свежестью и чистотой, и глаза его неизменно вспыхивали при взгляде на нее. Его уже ждал поднос с напитками, она наливала небольшую порцию его любимого виски, без содовой, без льда, он садился в кресло напротив нее и, потягивая виски, рассказывал, как провел свой день, вернее, ту часть его, о которой ей следовало знать.

Ливи любила эти предобеденные тет-а-тет – мама не раз особо подчеркивала их исключительную важность, – и ей казалось, что Билли они тоже были по душе, но спустя несколько месяцев после смерти матери, в последние месяцы беременности Дэвидом, когда ее изящная фигура оплыла и стала неуклюжей, Билли перестал возвращаться домой к шести часам. Наступало семь, потом восемь, а иногда он вообще не являлся, и тогда от его личной секретарши, мисс Пенуорти, проработавшей у него уже довольно длительное время, поступало официальное сообщение, что сэр Уильям, к сожалению, вынужденно задерживается.

И вот однажды вечером, после того как он обещал ей вернуться домой вовремя (она специально попросила его об этом), он пришел даже раньше обычного. Громкий стук захлопнутой двери должен бы насторожить ее, но в этот момент она была отвлечена чем-то другим, и, когда Билли не появился в гостиной, как обычно, она сама пошла искать его. Обнаружила она его в гардеробной в тот момент, когда он переодевался, чтобы снова куда-то пойти, и камердинер вставлял в его фрачную рубашку запонки с черными жемчужинами, подаренные ею на Рождество.

– Билли... – инстинктивно запротестовала она.

– Ну, что еще?

То, что он едва сдерживал гнев, и то, как выслал из комнаты молча повиновавшегося камердинера, должно было бы остановить ее, но в раздраженном своем состоянии она снова не отреагировала на эти красноречивые знаки.

– Мне казалось, ты пришел домой, чтобы провести вечер со мной, но ты снова собрался куда-то идти. В последнее время я тебя почти не вижу. Утром ты встаешь слишком рано и исчезаешь из дому на целый день...

От нервного перевозбуждения и долгих часов одиночества она была на грани истерики, которая вот-вот могла окончиться слезами.

– Черт побери! – прорычал Билли, поворачиваясь к ней с таким лицом, что она обеими рунами инстинктивно ухватилась за дверной косяк. – А с кем это прикажешь проводить свое время, а? С тобой, еле живой, то и дело подносящей носовой платок ко рту, потому что тебя вот-вот вырвет, с тобой, когда ты даже встать со стула не можешь без посторонней помощи? И ради всего этого я должен возвращаться домой?

Ливи отпрянула, из горла ее вырвался крик, который она и не ожидала от себя услышать. Круто развернувшись, спотыкаясь и нелепо, как утка, переваливаясь на ходу, побежала она прочь, куда глаза глядят, но ноги ее путались в длинных складках кафтана, мешая бежать, и только рука Билли – он все-таки последовал за ней – спасла ее от неминуемого падения. Цепким движением он удержал ее и помог обрести равновесие, и у него на лице она прочла искреннюю тревогу, но теперь, когда с глаз ее спала пелена, она поняла, что тревожился он не о ней, а о ребенке, которого она в себе носила.

Ливи молчала, потому что не могла говорить. От ужаса, от близкой опасности, которая ей грозила, и от чудовищного открытия она потеряла дар речи.