Опять грешу! Маша удрученно поморщилась и закрыла глаза. Уж лучше вовсе ни на что не смотреть. Да скажут еще: заснула в храме. Ну и ладно. Сейчас тетенька докается – и моя очередь. И с чего я начну? Как смогу?..

Ее бросило в жар – не от воспоминания даже, от одной его тени! От тени осторожного прикосновения ладони к щеке. Ладонь у него шершавая – от уздечки, наверное. Днями ведь с седла не слезает. А губы…

Ох, да что я! Она тряхнула головой, широко раскрыла глаза, упершись взглядом куда пришлось – в массивный наперсный крест отца Михаила. Увы, она его плохо видела. Губы… Ее собственные губы горели как обожженные. Как будто Митя вот только что – здесь, в церкви! – ее поцеловал.

Зачем ему это? Вот глупая, что спрашивать-то? Он, Митя, так и думает: на то и девицы, чтобы их целовать. Не с ней одной…

Да, но она-то – разве такая, как другие? Она же хромоножка убогая! Он что, не видел? Не знал?!

Расцвеченный золотыми огоньками сумрак поплыл перед глазами. Маша заморгала, изо всех сил стараясь не расплакаться от бессилия и злости. И тут пришел ее черед идти к исповеди. И оказалось, ничего в этом нет страшного! Дыши себе елеем да именуй грехи по писаному. Злословила ли на ближнего? Гневалась ли? В любострастии повинна? А в чревоугодии? В пятницу скоромного не ела? Грешна, батюшка, грешна…

Как всегда! Как будто ничего не случилось!

Вот он со мной говорит, думала Маша, глядя на сухие веснушчатые пальцы отца Михаила, поглаживающие крест, – говорит, а мысли его где? Наверняка же дома, с женой и дочкой. Или за своего швицкого бычка переживает, который третьего дня о тесину бок поранил… И правильно переживает. Бычка – жалко, он у нас в Егорьевске один такой. А мои грехи… Да ведь у всех – грехи, это дело обычное!

Грешна, батюшка, грешна… Грешна, Господи! Ты видишь, какая я. У меня злые, трусливые, мелочные мысли. Я боюсь людей и от страха на них наговариваю. На Митю, который на самом деле просто… просто чудесный… Мало ли что говорил Хайду! Он и про отца говорил…

– Ну, в чем еще виновата?

– В маловерии, отче.

В том, что ходила к шаману. Только о шамане отцу Михаилу лучше не рассказывать. В маловерии – вот и все. Большой грех, тяжкий. Читай «Богородице» на ночь тридцать раз, да с земными поклонами, и так седмицу.

А расскажет позже, владыке Елпидифору. Тот будет хмуриться, ворчать под нос, придирчиво, не скрывая острого интереса, выспрашивать подробности. Каково-то жилище у Хайду? Обычный берестяной чум, и в нем очаг-чувал дымит, худо промазанный? А ели-пили что? Неужто чай? Ну ясно, что на травках, да еще и невесть на каких! А ходит кто за ним, все та же баба, что в прошлом году? А что говорил? Об отце что?

– Сказал, что до весны беды не будет. А там – беречься надо. Будто бы человек есть – с лазоревым глазом… Еще чтобы грибов ему не давали, они нечистые.

– Ну, это у вогулов старая песня. Лазоревый, значит, глаз?.. К духам-то при тебе ходил?

– Ой, что вы! Сказал, будто знал прежде.

– То-то же! У, дщерь маловерная. Порошки-то где, дал ведь порошки-то? Я погляжу да верну. Они – полезные… Ну что? Больше-то нет в чем признаться? Разве? А то я не вижу, что у тебя отец нынче на десятом месте! Ишь, как огнем-то занялась. Ладно-ладно, молчи, после скажешь. Это, девонька, дело природное, худа в нем нет. Гляди только зорче. Что отец-то Михаил назначил? «Богородицу» читать? Вот и читай, вот и правильно…


«Дело природное», – вспоминала Маша, сидя у окошка в своей горнице и глядя, как внизу, под рябинами, вскипают в коричневых лужах дождевые пузыри. Значит, владыка Елпидифор считает, что я – такая, как все? А почему нет? Чем хуже-то? Она схватила с подоконника круглое зеркальце, обернутое серебряной бумагой, поднесла к лицу. Поглядела на себя пристально, с недоверием и смутным страхом.

Ну, лицо как лицо. Сколько ни смотри на него, а не скажешь, красиво или нет. Глаза в крапинку… Брови – темные, это, наверное, хорошо. Вот губы какие-то… И что они все время – вниз? Улыбнуться – вот так… или вот так… Тьфу, противно! Господи, да в лице ли дело!

Она едва не швырнула зеркальце на пол, да опомнилась – аккуратно положила на подоконник; встала, прошлась по комнате. От окна к роялю, от двери в спальню до печки. Ну и что? Если вот так все время – прямо и думать, как идешь, то и незаметно…

Дура! Ох дура! Да ему до тебя нет никакого дела! Он уж все давно забыл! А начнешь перед ним вот эдак расхаживать, он и подумает, что калека с ума съехала. Еще посмеется. Она представила себе эту картину… и такая накатила злость, что в глазах защипало от жгучих слез. Остановилась, крепко сжав кулаки. Нет уж! Ладно, я – дура, но он-то не дурак! Не станет он смеяться! Пусть дела нет, пусть уже забыл, но смеяться не станет! Пожалеет, и все.

Наверное, это еще хуже. Этого никак нельзя допускать.

Маша вновь посмотрела на себя в зеркало. В другое – длинное и узкое, оно висело в простенке, обрамленное тяжелыми черными деревянными завитками. Поверхность у этого зеркала была волнистой и мутноватой, и отражение выступало из него неясно – будто из другого мира. В детстве Маша играла: вот это зеркало – дверца, за ней – комната… Почти такая же, как с этой стороны, да совсем другая. Дверца открыта, попробуй войти. Если получится, станешь той Машей, которая живет там. Которая тоже хромает, но ей это не помеха, потому что ей, может, и ходить-то не надо, она, может, летать обучена…

Маша коротко улыбнулась, вспомнив об этом. Глупости, ну и что? Она пригляделась к своему отражению, ища в нем отнюдь не черты иного мира, а – покраснел ли нос. Всякий раз, как поплачешь, лицо такое жалкое делается, хоть на паперть выходи.


После обеда к Гордеевым забежала Надя Златовратская. Принесла новое снадобье от Каденьки для Ивана Парфеновича. Машенька всплескивала руками, благодарила, уверяла, что передаст. Передаст, конечно. Только проку-то с того? Не скажешь же Наде, что батюшка каждый раз выливает ее снадобье в поганое ведро, а пустой пузырек Марфа в хозяйство забирает…

Надя, как всегда, смотрелась деловой, собранной, куда-то торопящейся. Куда? Что у нее за дела-то? – с тоскливой не то завистью, не то недоумением подумала Машенька. Нет же никаких дел, я знаю. Тут, видать, в другом секрет. Она сперва сама себя так настраивает, брови хмурит: я такой занятой человек, все время при деле! А тут дела и отыскиваются. Как магнитный железняк, который Ипполит Михайлович показывал. К нему-то опилки липнут. А к Наде – дела… А как бы и мне так настроиться? Чтобы не думать все время об одном…

– Наденька, ну куда ты все бежишь? – ласково обратилась она к Златовратской. – Посиди со мной, выпей чаю с ватрушками. Я тебе новую пиесу сыграю… Аниска! Я знаю, что ты тут, за дверью подслушиваешь. У тебя подол в щель торчит. Принеси-ка нам сейчас чаю и ватрушек!

– Хорошо, Машенька. – Надя резко кивнула головой, напомнив этим жестом мать. – Я с удовольствием. Только недолго. В библиотеку журналы новые пришли. Мне надо по подписке для себя и Ипполита Михайловича взять, пока не расхватали. И после к вечеру прочесть хоть передовые статьи… Он у нас нынче ужинает… И Опалинский, кстати. Они все спорят… Это зря.

– Дмитрий Михайлович?! Ах!.. И о чем же они спорят? – спросила Машенька, изображая равнодушие и поспешно отворачиваясь. Из трех сестер Надя отличалась наименьшей наблюдательностью, но даже она могла сообразить…

– О жизненной позиции, о политике… Это странно со стороны Опалинского. Что ж он – оспорит идеалы? Докажет, что лучше для себя жить, чем для других? Ипполит Михайлович делом доказал…

Аниска подала чай, сахар, сливки и тарелку с ватрушками двух видов – с творогом и с брусникой.

– Что ж он доказал? – спросила Машенька, разливая чай. – По-моему, быть дельным человеком в своей специальности, хоть бы ученым, или врачом, или инженером, – это ничуть не хуже, чем специально за что-то такое бороться. Хороший врач, между прочим, тоже людей спасает. А хороший инженер, он… он способствует общему прогрессу…

– Эка ты заговорила… – Наденька презрительно сморщила острый носик. – Никакой прогресс невозможен, пока одни люди других угнетают – ты об этом думала? Труд раба по определению не может быть достаточно производительным. Великий Рим пал, потому что там было рабство…

– Да? – удивилась Машенька. – А я думала, он от чего-то другого пал… Впрочем, ладно. – Она примирительно улыбнулась. – Пусть мужчины спорят. Что нам-то с тобой?

– Пока женщина согласна считать себя существом второго сорта по сравнению с мужчинами, истинная эманципация невозможна, – отчеканила Наденька, деловито уплетая третью ватрушку. – Ты хоть понимаешь…

– Ладно, ладно! – Машенька замахала руками. – Я уж со всем согласна. И эманципироваться тоже. Ты мне после скажешь как, я и начну сразу… Скажи мне лучше, Надин… Ты хоть раз в жизни на настоящем любовном свидании была?

– На свидании? – Надя с явным трудом переключилась с общественно-политических тем на личную. – Была, один раз. А что тебе? Я не скажу с кем.

– И не говори, не говори, бог с тобой! – поспешно согласилась Машенька. – А так, в общем, рассказать можешь?

– В общем могу, – усмехнулась Надя. – Слушай. Он меня и раньше звал, летом, да я не шла. Гнус, мошка, что ж нам – ветками друг на друга махать? Осенью пошли. Все как в книжках – лес, луна, Березуевские разливы, тишина, только козодой над болотом мерячит. Пришли. А я, как назло, перед тем пирога с рыбой и черемшой поела и квасу клюквенного напилась. И у меня в животе так и бурчит, так и булькает. А тишина ж вокруг, я говорила… Ну вот… Я уж и так и этак наконец, как-то зад в одну сторону отклячила, голову в другую повернула, ничего – кишки перекрутились и не бурчат больше. Стою я этак буквой «зю» и с ним разговариваю. О погоде, да о птичках, да об видах на урожай. А он-то все больше молчит отчего-то и отворачивается. Смотрим, значит, в разные стороны и цедим слова. В час по чайной ложке. А вокруг – тишина, блики серебряные на разливах, листья падают, шуршат… Наконец он решился. Взял меня за плечи, говорит: «Надежда Левонтьевна, я давно вам сказать хотел…» И тут на меня спиртным как пахнуло, а его… – Наденька нервно захихикала. – А его – отрыжка одолела. Стоит и ничего сделать не может. Как рот раскроет, так и… Тут я и поняла: он перед свиданием-то для храбрости пива выпил или даже водки. И все это время отрыжку в себе давил… А я – бурчание в животе… Так и свидание прошло. А теперь и прорвало… И тут… – Надя рассказывала, с трудом сдерживая смех, а Машенька смеялась в голос. – И тут я как начала хохотать! Хохочу и остановиться не могу. Он, конечно, подумал: над ним. Смутился, убежал… С тех пор больше на свидание не звал… Дай-ка еще ватрушку, горе заесть!