– Ну, это же нонсенс! Я дочь хоронил!

– Так вы хоронили когда? Вчера поутру. А эта девица утопла в четверг. Вчера была пятница. И ваша кухарка сказала, что вы рано утром в четверг изволили быть здесь, на месте.

Григорий Сергеич пытался понять, какой сейчас год, день недели и прочее. Не понял. Не смог.

– Оставьте меня! – Доктор наконец взорвался. – Врываетесь нагло в чужую квартиру, молотите сами не знаете что! А ну, пошли вон! Вон пошли, говорю!

Представители власти тихонько вздохнули.

– Вы, доктор, полегче… Руками махать… В каких отношениях вы состояли с девицею Вяземской?

– Вы одурели! – И Терехов побагровел. – В каких отношениях?! Вас не спросил, в каких отношениях мне состоять!

Жандармы вздохнули еще раз. Поглубже.

– Пока что: пройдемте в участок.

Видно было, что им очень не по себе и не хотелось бы применять власть по отношению к осиротевшему отцу, но ничего другого не оставалось. Григорий Сергеич занёс кулаки, но жандармы живо защелкнули наручники на его запястьях и подтолкнули доктора к двери. Горничная, плача, принесла из кабинета башмаки, и тот жандарм, который был постарше, опустился на корточки и, кряхтя, надел их на ноги доктора Терехова, который словно остекленел и перестал двигаться.

– Пойдёмте, пойдемте. Ну, что вы, ей-богу? – сказал, поднимаясь, старый жандарм.

Горничная Катя и кухарка, прилипшие к окнам широкими лицами, увидели, как барина сажали в пролетку, как шляпа упала с его головы прямо в грязь и порыв тяжелого ветра приподнял густые, слегка поседевшие волосы доктора.

– Отпустят? – И Катя заплакала горько. – Куда же его без одёжи, без завтрака…

– Какое «отпустят»? – Кухарка дыхнула вчерашнею луковицей. – Кто отпустит? Я правды скрывать не намерена больше. Спросили меня, так я всё им сказала. И впредь всё скажу.

– А что ты сказала?

– Сказала, что видела. Сношался наш барин с Еленкой Антонной. Вон там, на диване. Как остервенелый.

– Да ты одурела! – воскликнула Катя. – Промеж нашим барином и этой выдрой… Да в жизни тебе не поверю! Вот крест!

И Катя неистово перекрестилась.

– А хочешь чулочек тебе покажу? – спросила кухарка с ехидной улыбкой. – Я этот чулочек там прям и нашла. Под самым диваном. Пойдем покажу. И трогать не стала. Поскольку: улика.

– Какая улика?

– Такая. Судейская. В суде разберутся, зачем там чулочек. И кто утопился, они разберутся. Пойдем покажу. Что боишься-то, глупая!

И став на толстые ярко-бурые колени, кухарка отклячила нижнюю часть своей очень плотной фигуры, залезла под диван в докторском кабинете и достала оттуда беспомощный, белый, швейцарский чулочек. Уже запылившийся, сморщенный.

– Ну, что? – торжествуя, спросила она. – Не твой ведь, Катюха? Не твой! И не мой. А барышни нашей Елены Антонны.

– Так это он… что же? – У Кати дрожал подбородок. – Так как? Конечно, раз были такие дела, так всяко случается. Я понимаю. Но только топить-то зачем?

– Вот этого мы с тобой знать не могём! А если он вдруг осерчал на неё? Мужик, сама знаешь, когда осерчает… Он, может, её в эту речку и скинул!

– Как скинул? Жандармы сказали: бежала сама.

– А кто там бежал, никому не известно. Сказали, что вроде из нашего дому. А сколько у нас в дому женщин, считай-ка! Ты, я да она.

– Все вещи на месте… – И Катя заплакала слезами беспомощными, удивленными. – А барышня-то неплохая была. Чудная, конечно…

– Не знамо, не знамо! – Кухарка запрятала потную прядь под белый платок. – Людям, знаешь, верить, так только наплачешься! Я так понимаю: когда идешь в церковь, так там стой и верь! И не ошибёшься! Зажжешь когда свечечку, да перекрестишься, да Матери Божией в личико глянешь, тогда вот и верь! И вся тебе правда!


Дело получилось запутанным вот, по какой причине. В один и тот же день пропали с Ордынки две молодые женщины. И обе следов никаких не оставили. То, что кто-то сгорел и бросился в реку, засвидетельствовали только пьяницы, шедшие из трактира. Никто, кроме них, не видел бегущего и полыхающего ярким пламенем «антихриста». Пропавшие в один и тот же день женщины не имели друг к другу никакого отношения и даже, как установила полиция, не были знакомы. Про Елену Антоновну всё было более или менее понятно. Она служила гувернанткой у доктора Терехова и состояла с ним в любовной связи. Вполне могло быть, что барышня убила себя, догадавшись, что доктор Терехов потерял к ней всякий интерес, погруженный в своё горе. Вторая внезапно пропавшая дама уже давно вызывала сильные подозрения полиции и соседей. Она была молода, богата, держала великолепный особняк, прислугу, собственную коляску, но жила замкнутой жизнью, выезжала редко и не посещала места гуляний, балы и театры. Настораживало то, что каждый второй вторник, к десяти часам вечера, в доме зажигались все лампы, застывал в дверях нарядный, но мрачный, с белыми усами швейцар, и к подъезду начинали съезжаться мужчины. Все были без дам, исключительно дорого, нарядно одеты, от каждого пахло духами, а возраст варьировался. Случались и старые, и молодые. И чаще встречались совсем молодые.

Шторы задергивались, двери закрывались. Что происходило за этими шторами, никто не знал. Поговаривали о заговоре, о тайном обществе. Но к чему тогда эта вызывающая нарядность? И почему гости покидали дом поодиночке? Почему ни один из них не держал своего лица открытым, когда входил в подъезд и выходил из него?

Молодую особу звали Клеопатрой Валерьевной. Имя для православного мира не самое привычное, а проще сказать, вычурное, не наше имя. Полиция не могла найти ни одной зацепки, чтобы проникнуть в этот дом и потревожить хозяйку. А может быть, и подкупили её: полицию то есть. Клеопатра Валерьевна держала двух глухонемых от рождения горничных, приходившихся друг другу родными сестрами, повара-индуса, не знающего по-русски ни слова, и кучера, язык у которого был отморожен еще в раннем детстве. Лизнул на морозе железа, и всё тут. Короче, вся челядь была так подобрана, чтобы ничего не раскрылось.

И вот в прошлый четверг, то есть именно тогда, когда горящая, как факел, неизвестная женщина покончила с собой, бросившись в реку, пропала и Клеопатра Валерьевна. Никто не заявил о её исчезновении, некому было заявлять: две глухонемые, индус да кучер с куском отмороженного языка. Но поскольку жандармы обходили каждый дом на Ордынке и интересовались, на месте или нет обитающий в данном доме женский пол, факт отсутствия Клеопатры Валерьевны открылся быстро. Открыться – открылся, но дальше тупик. Невежество наших жандармов – известное дело, поэтому к работе был привлечен один из молодых, но вовремя выскочивших на поверхность отечественной юриспруденции молодой человек по фамилии Зяблин, недавно накрывший артель нелегальных торговцев наркотиками, которые лихо сбывали товар, некачественный, второсортный и грязный, простым гимназистам и даже прислуге.

Зяблин рьяно взялся за поручение и вскоре выяснил, что в Москве существует странная секта, состоящая из одних мужчин, причем не просто мужчин, а исключительно представителей самых знатных семей, который одержимы любовью друг к другу, но при этом еще и придерживаются масонских взглядов.

– Ерунда какая-то! – Начальник Зяблина, Гаврила Петрович Сидоров (ударение на о), близкий друг его покойного отца, выкатив ярко-голубые, рачьи глаза, воскликнул, когда Зяблин бодро закончил своё донесение. – Ты слышишь себя, Федор, милый? Они мужеложствуют или как? Какие же это масоны? Масоны, как я понимаю, философы… Они не по этому делу.

– Так точно, Гаврила Петрович. Отнюдь не поэтому. Но эти масоны особые. У них, понимаете, столько свободы, что всё в головах перепуталось. Поганая секта. Клянусь вам: поганая. А всё началось даже очень давно: еще государь Александр был жив.

– Так что, при французах?

– Ну да. При французах. Война нас тогда измотала, с французами. Во всех, понимаете, смыслах. И в высшем сословии, сами ведь помните, таких мухоморов тогда развелось…

– Ну да. Помню, помню, голубчик. Всё помню. В семействе Апраксиных барышни обе, Настюша и Анна, сношались с прислугой. Одна даже, кажется, с истопником. Вторая, как мне говорили, с каретником. Вот страсть! Как кухарки, прости меня Господи! А всё потому, что запуталось общество. Кому помогло, что сослали в Сибирь верхушку дворянства? Сослать-то сослали, да было уж поздно. Так что Клеопатра-то эта, Валерьевна?

– Она, как я понял, стоит в стороне. Стояла, вернее. У ней собирались. Приёмы богатые, но не для всех. Шампанское, вина. Корзинами – фрукты.

– А делали что?

– Вы хлыстов наших знаете? – спросил напрямик молодой смелый Зяблин. – На ихних раденьях чего не бывает. И голыми скачут, и женщин насилуют. И ведь без вина! Совершенно ведь трезвые! – И Зяблин поморщился. – Гаврила Петрович, мне стыдно сказать…

– Уж нет, говори всё как есть. – Сидоров упёр свои рачьи глаза в портрет императора. – Ужо говори! Когда государство, я вижу, в опасности. Тут, знаешь, никак не до тюлечек-мулечек! Допрыгались мы с демократией!

– Какие уж тюлечки? – Зяблин вздохнул. – Короче, устроили вроде как секту. Потом уж пошло, так сказать, мужеложество. Масонство, как я понимаю, забыли. А может, оно для прикрытия было.

– И кто же из них мужеложствовал?

– А все. Один архитектор был, двое художников. Князь Зуриков с внуком.

– Князь Зуриков с внуком?

– Ну, внук у него, Ипполит, сами знаете… Расслабленный юноша…

Гаврила Петрович приблизил лицо к пунцовому уху помощника.

– Скажи мне, голубчик… Зачем же они съезжались все к этой… Ну, как? Клеопатре?

– Она дама тихая, обществом брезгует… А то может быть, что её даже наняли. Вот, как говорят, нанимают в Японии.

– В Японии? Только того не хватает! Там, знаешь, какие дела? Возьмет вострый ножик да вскроет живот. Кишки-то наружу, а честь спасена! Уволь меня, милый, от этой Японии!

– Вот я и об этом хотел вам сказать. Кишки, говорите, наружу? А эта, которая в реку-то прыгнула? Она ведь себя подожгла или как?