Как потерянная, она опустилась на постель, где подушка еще хранила очертания его тяжелой головы. Пат прижалась щекой к ярко-желтой ткани, которая слабо пахла мятой и юношеским телом. Предсказание Руфи сбылось: она потеряла здесь свою свободу, которой добилась такой ценой. Никакой взрослый мужчина не заменит ей юношу, с его неистовостью и откровенностью, в первый раз вкусившего тайны плоти. Обхватив подушку, Пат каталась в кровати с глухим стоном, теперь уже ни на что не надеясь и твердо зная, что никогда больше не пронзит ее дикий охотник своим копьем, погружая тело в черные пучины первобытного сладострастия, что никто, обхватив обеими ладонями грудь, как младенец чашку, не вопьется в напружинившийся сосок, вынимая душу, унося в заоблачные вершины наконец-то сполна испытанного материнства. Кюсснахт, Кюсснахт, город, ставший ее судьбой и так волшебно, так горько воплотивший свое название![22] И Пат с благодарностью вспомнила Мэтью, чьей смертью была ей дарована ее последняя любовь. И ей, несмотря на данное себе обещание, захотелось еще раз увидеть место его последнего упокоения. Прошлое не отпускало ее.

Тогда Пат встала, убрала номер, словно она и Милош могли бы еще вернуться сюда, собрала вещи и вышла, суеверно задержав руку на массивной дверной ручке – последнем, чего, должно быть, касалась рука Милоша.


Она шла по едва начинавшим оживать улочкам, смотрела на белые под красно-коричневыми брусами фахверковые дома в тайной надежде сердцем угадать место, где жили Руфь с Милошем и его матерью, где он ночевал первые две ночи после их знакомства и где, вероятно, провел остаток этой последней ночи перед тем, как сесть на женевский поезд. Но большинство домов слепо глядело на нее закрытыми ставнями, а из открытых ставней доносились лишь звуки благопристойных бюргерских завтраков. Вот она миновала и тот старинный фонтан, украшенный неизбежной в Швейцарии статуей Вильгельма Телля, который в первый день их путешествия по городу чем-то напомнил ей бронзового Робин Гуда перед ее домом в Ноттингеме. Водой из этого фонтана так по-детски брызгался в нее Милош… Проходя, Пат на мгновение опустила пальцы в нутро каменной чаши и вода отозвалась ей живым теплом в прохладе начинавшегося утра.

Еще через несколько минут Пат вышла на дорогу, ведущую к кладбищу, и снова надежда вспыхнула в ней – на сей раз надежда на то, что Милош не мог покинуть Кюсснахт, не попрощавшись с материнской могилой. Рассвело еще не так давно и, может быть, она успеет застать его там. Пат оставила в кустах тяжелую дорожную сумку и побежала по терявшейся в утреннем тумане тропе. Вот сейчас, вот за этими деревьями она увидит плывущую к ней навстречу в молочных хлопьях высокую фигуру… Вот за следующим поворотом, вон там, у зеленой лужайки… Но впереди уже прорывали туман острыми пиками кладбищенские ворота, а дорога была все так же пустынна и тиха.

Ее ноги промокли, в спортивных туфлях хлюпала вода. Пат бежала по кладбищу в страхе не успеть или не найти нужное ей место, и сначала она действительно выскочила на другую сторону. Но на этой окраине не было деревьев, а лишь далеко простиралось ухоженное поле. И она побежала уже не через кладбище, а по его краю, и скоро показались те высокие буки, под которыми она увидела тогда Милоша и Руфь. Но и здесь стояла звенящая кладбищенская тишина. И Пат замедлила шаг. Спешить больше было некуда. Милош ушел, как и появился, необъяснимо и просто, как ребенок, являющийся в мир, и как мужчина, из него уходящий. И сейчас, подходя к могиле его матери, брошенной когда-то ее бывшим мужем, Пат впервые подумала не о себе, а о том, каково было сделать это открытие ему, шестнадцатилетнему мальчику, чьи чувства обнажены и напряжены до предела. И она поняла, что для него отношения с нею отныне стали кровосмесительством, преступлением против отца, которого он в глубине души, конечно же, обожал и боготворил, несмотря ни на что. И поэтому у нее нет надежды – такие люди, как Милош, никогда не переступают своей нравственности, какой бы наивной она ни была.

Пат сглотнула слезы и сорвала несколько жалких полевых цветочков, почти травинок, росших между деревьями. И прижимая их к груди, она медленно приблизилась к едва возвышавшейся над землей плите. Плита была сделана из того же сиреневатого камня, что и обелиск Мэтью, и буквы на плите были такие же, серебристые, только не готические, а причудливые славянские, а крест был шестиконечный – православный. «Йованка Мария Навич», – с трудом прочитала, или, вернее, догадалась Пат, – «1953–1987».

«Боже, на год младше меня!» Мать Милоша почему-то всегда представлялась ей изможденной славянкой неопределенного возраста и в черных одеждах таких женщин она не раз видела в европейских телепрограммах – а ведь, наверное, она и вправду была, как говорил Милош, сначала юной волоокой красавицей, а потом, перед смертью… Да ведь она умерла, будучи моложе, чем я сейчас! Умерла, оставив своего мальчика этой ужасной богатой старухе. Почему ей? Почему Руфь приняла в ней такое деятельное участие? Неужели только потому, что Милош чем-то напоминал ей сына? Но ведь они совершенно разные. Пат чувствовала, что здесь кроется еще какая-то тайна. И может быть, если она разгадает ее, то вернет Милоша?

Она судорожно сжала листок в кармане. Стив! Вот кто нужен ей сейчас. Нужен не меньше, чем тогда, четырнадцать лет назад! Но Стив в Ирландии и… ворошить перед ним его прошлое сейчас, когда он так поглощен наконец-то обретенным счастьем и ожиданием малыша… Ах, если б он знал, что у него уже есть сын… и какой сын! И тогда все было бы по-иному? Но как? Неужели ей остается только одно: поехать в Женеву и самой все узнать у Руфи?

И Пат медленно опустилась на колени, кладя цветы и благодарно склоняясь перед той, кого, вероятно, когда-то любил Стив, и той, что родила для нее, Патриции Фоулбарт, божественного мальчика, подарившего любовь… И тут Пат увидела, что трава возле плиты в двух местах примята. Значит, она была права: Милош приходил прощаться с матерью, и она разминулась с ним, может быть, всего на полчаса. И так же благоговейно Пат поцеловала следы узких юношеских коленей.

Солнце уже довольно высоко стояло на начинающем выцветать августовском небе, и Пат заторопилась на вокзал. В последний раз сверкнула ей серебряная роза на обелиске Мэтью и протяжно-жалобно скрипнули старинные ворота. Обратная дорога оказалась так же тиха и безлюдна. Пат забрала покрывшуюся каплями осевшего тумана сумку и через полчаса уже входила в роскошное, отделанное по последней моде двухместное купе женевского поезда. Бросив вещи на синюю шелковую сетку, она привычно подошла к зеркалу – метнувшийся солнечный зайчик высветил на отросших каштановых волосах тонкую белую прядь.

«Я тоже повзрослела, – улыбнулась она себе одними глазами. – И это еще не самая дорогая цена. А как переживет все это мальчик, оставшийся один, с распаленной плотью, с растревоженной душой, которые, как ему кажется, равно осквернены теперь этой связью?.. Связь! – Пат брезгливо поморщилась. – Какое циничное, бездушное слово. Разве их слияние, не оставлявшее места ни для каких иных мыслей и чувств, кроме щедрой радости, было связью?!» – И она осторожно погладила то, что осталось у нее от Милоша: вздувшийся, саднящий укус под тонкой рубашкой на левом плече, а потом нащупала в кармане куртки смятый тетрадный лист с ребяческим почерком.

Через два дня ей надо было быть в Америке.

* * *

Прямо с вокзала, оставив вещи в камере хранения, Пат заказала билет до Нью-Йорка и, минуя все красоты Женевы или, как чаще здесь называли этот город, Генфа, отправилась искать какую-нибудь клинику нервных болезней. Но ни один прохожий не мог ответить на ее вопрос, а некоторые даже смотрели на Пат с подозрением. Тогда она стала спрашивать телецентр, и уже через час, в соответствии с неписанными правилами телевизионщиков всего мира, у нее в кармане рядом с прощальной запиской Милоша лежала карточка из дорогого бристольского картона, на которой не менее дорогим пером редакторши женевских новостей было выведено: «Профессор Руфь М. Вирц. Кафедра психоанализа и бихевиористской терапии. Факультет психологии. Университет Женевы».

Было около двух часов дня, и Пат решила сначала пообедать в известном кафе «Ландольт», расположенном напротив университета и манившем своими широкими зеркальными рамами, врезанными в темно-золотистую оправу стен.

Что скажет она Руфи сегодня, снова придя просить? И просить уже не о мертвом – о живом. А старуха может ревниво хранить секрет… Впрочем, ее может вообще не быть в данный момент на месте. В конце концов, все это может оказаться какой-нибудь врачебной тайной, раскрывать которую ей, приезжей американке, никто не станет. Для храбрости Пат заказала себе двойной дайкири и, выпив его залпом под удивленные взгляды церемонной пожилой пары за соседним столиком, решительным шагом вышла из кафе.

Но профессор Руфь Вирц находилась здесь, в университете. Сейчас она вела заседание ученого совета, и Пат попросили подождать в приемной. Сев в низкое кресло, отчего колени ее ушли высоко вверх, она порадовалась, что сообразила надеть в дорогу не любимые ею джинсы, а дорогую обувь и строгий костюм. Маленькая приемная, несмотря на свои размеры, поразила Пат неким аристократизмом, причем аристократизмом старинным и женским, тем, который дается с рождения, а не прививается образованием и деньгами: никаких украшательств, темная, тисненая кожа, махогани и светлым акцентом – старое мейсенское блюдо для визиток. Пат машинально перебирала твердые глянцевитые карточки, как вдруг среди них мелькнула четвертушка все того же листочка в клетку. И она не смогла удержаться при виде этих наивных округлых букв…

«Руфь, я приехал, мне очень надо тебя увидеть. Милош».

В глазах Пат потемнело. Он здесь, он, может быть, совсем рядом, в каком-нибудь университетском садике или бистро… Возможно, через несколько минут она снова увидит его и, наплевав на все и всех, обовьет руками его руки, прижмется ногами к его длинным мускулистым ногам… Тягучая истома стала медленно подниматься в ней, причиняя почти физическую боль…