Россказни эти капитан Тютчев слушал вполуха и не слишком‑то им верил, по опыту зная, что вокруг красивых женщин всегда клубятся всякие мифы и легенды, порою даже похлеще, чем вокруг баснословных богинь Эллады. А Дарья Николаевна Салтыкова и впрямь показалась ему красавицей… возможно, излишне сладострастной. Однако Тютчев и сам был мужчина пылкий, на унылых, невзрачных «монашек», вроде нанимательницы своей, Пелагеи Денисьевны Панютиной, смотрел со скукою, с трудом скрывая зевоту, — именно поэтому он ждал появления Дарьи Николаевны без страха, но не без волнения… Он уже предвкушал, как, велев его развязать, она начнет плести вокруг него милые, незамысловатые женские сети, пытаясь уверить, что силком затащила его в свой дом исключительно затем, чтобы побеседовать с ним об окрестных лесах, молодая поросль в которых ежегодно заполоняет межи и стирает границы меж владениями разных помещиков. А при этом станет извиняться и отводить в сторону свои очень красивые, но достаточно блудливые, как успел заметить Тютчев, глаза. Потом, конечно, она пригласит его к столу, ну а там будет уже поздно уезжать, и ему придется остаться ночевать. Ну и, конечно же, коли ночью взбредет ему охота побродить по дому, то он непременно узрит свет в опочивальне хозяйки. Она испугается его появления, ну и придется, само собой разумеется, успокоить и утешить прекрасную даму, такую смелую — и такую робкую при том, что она, ясное дело, не сможет противиться нежному натиску случайного гостя… Главное, напомнил он себе, ты, брат Тютчев, не забывай, что пред тобой (в смысле, под тобой!) окажется нежная, благородная дама, а не какая‑нибудь там маркитантка, ко всему привыкшая!

Капитан Тютчев столь далеко залетел на крыльях своих мечтаний, что пропустил появление в комнате хозяйки. Она ворвалась в дверь и стала над ним, лежащим на полу, — тяжело дыша приоткрытым ртом, и вздымая груди, и сверкая прекрасными очами столь сладострастно, что у Тютчева неровно забилось сердце. А в следующий миг…

А в следующий миг приключилось вот что.

Дарья Николаевна наклонилась к нему и одним движением рванула пуговицы на боку его кюлот note 11, а потом стащила их с Тютчевых бедер, обнажив таким образом естество его, кое от скоромных мыслей успело уже прийти в боевую готовность и являло собою картину не вполне пристойную. А потом она подняла юбки — и с проворством, выказывающим изрядную сноровку, насадила себя на сей гладко отесанный кол, даже не позаботившись развязать руки обладателю орудия, коим она стремительно принялась причинять себе наслаждение и вскоре его обрела.

Однако Тютчев от изумления и растерянности (ему еще никогда не приходилось исполнять роль того искусственного члена, коим тешили себя распутные римлянки в отсутствие своих мужей или любовников… а порою и в присутствии, и даже при участии оных!) не смог изведать того же. Почуяв сие, Дарья Николаевна вновь его оседлала и вновь принялась стараться, и на сей раз старания ее увенчались успехом для обоих.

За все это время ни им, ни ею не было сказано ни слова, раздавались только громкие охи да ахи. Причем потрясенный Тютчев даже позабыл о связанных своих руках. Но вот сейчас он о них вспомнил — и решился сообщить о том своей внезапной любовнице.

К его изумлению, она только хмыкнула. Затем, объявив, что воспылала к пленнику «любовной страстию», пожелала продолжить начатое. Тютчев ничего не имел против, однако объяснил даме, что с развязанными руками он будет более способен доставить ей удовольствие, поскольку знает, как и когда их надо пустить в ход.

Заявление понравилось Дарье Николаевне. Она в самом деле развязала руки «трофею», однако когда он, решив закрепить достижения, осмелился попросить заодно попить и поесть, снова хмыкнула — и, задрав юбки, повалилась на постель, попросив его переходить от обороны к наступлению. Тютчев исполнил просимое, однако спустя некоторое время убедился, что дама ему встретилась совершенно ненасытная. Исполняя обряд в пятый или шестой раз, он вовсе выдохся и снова попросил подкрепить его угасшие силы.

Послышалось уже знакомое хмыканье, а потом плечи Тютчева чем‑то вдруг ожгло.

Он с изумлением обнаружил впившуюся в них ременную плеть с вплетенными в кожу кусочками свинца. Хлестнув его с оттягом, Дарья Николаевна потребовала удовлетворить ее опять. И посулила, что спустит ему всю шкуру со спины, коли он осмелится артачиться.

Это очень странно, конечно, однако Тютчев артачиться осмелился‑таки. Левой рукой он перехватил плеть и вырвал ее у сладострастницы, а правой — отвесил прекрасной даме две преизрядные оплеухи, так, что она увалилась навзничь, аж юбки на голову упали. Глядя на ее бьющиеся нагие ноги, Тютчев объяснил:

— Первое дело, даже жеребцов кормят и поят, чтобы к случке были способны. А второе — я дворянин и дворянский сын, а значит, бития ни от кого не снесу и никому оного не дозволю!

Услышав сие, Дарья Николаевна сбросила юбки с головы, села — и тут инженер‑капитан сделал для себя очень интересное открытие: никогда в жизни он еще не встречал дамы высокородной, к тому же — такой красавицы, которая бы столь виртуозно выражала свои оскорбленные чувства! Отчаянная брань вора, секомого на площади за многочисленные провинности, показалась бы младенческим лепетом по сравнению с теми эпитетами, которыми снабдила хозяйка Тютчева. А под конец, утомясь и начавши повторяться, выставила Николаю Андреевичу следующие условия: либо он позволит как следует себя выпороть, затем вновь удовлетворит прекрасную амазонку — и волен будет отправиться восвояси, чтобы поужинать в доме у нанимательницы своей Палашки Панютиной, а то и в любом другом месте, — либо получит ужин и покой, однако навечно останется заперт в этой комнате, чтобы сделаться постельной утехой помещицы Салтыковой.

Так и было сказано — «навечно».

Но через минуту последовало уточнение:

— Покуда мне не опостылеешь либо вовсе не помрешь.

Тютчев не поверил ушам своим и счел все эти громы и молнии пустой угрозою.

— Ронять честь свою и бить себя не позволю, вот тебе мое последнее слово! — сказал он твердо.

Дарья Николаевна пожала плечами, резко повернулась, взметнув юбки, — и вышла вон.

Тютчев, не будь дурак, вскочил и бросился к окнам. К его изумлению и ужасу, они оказались забранными решетками. А в довершение под окнами обнаружились ражие мужики самого угрюмого вида, вооруженные плетьми. Таким образом, немедленный побег представлялся делом весьма гадательным, а проще сказать — невозможным…

В следующий миг отворилась дверь и на пороге показалась юная девица — тощенькая, бледненькая, невзрачненькая, с заплаканными глазами и одетая чуть ли не в рубище. Она несла большущий поднос, уставленный столь разнообразными и заманчивыми яствами, что изголодавшийся Тютчев при виде их забыл обо всем на свете, даже о побеге. К тому же за плечами девицы маячили два могучих мужика с плетками в руках, отсекая все возможные пути для бегства. Тютчев жадно принялся за еду, уповая на то, что, восстановив силы, сможет улестить и умаслить хозяйку, поладит с ней и выберется на волю. Он не прочь был продолжить эту связь, снова и снова возвращаться в Троицкое, потому что терять такую замечательную любовницу ему не хотелось.

Горничная и стражники ушли, оставив его одного и заперев за собой дверь, судя по звукам, на железный брус.

Наевшись, Тютчев прилег на постель и принялся ждать свою пылкую милашку. Откуда‑то снизу доносились плач и визг, как девичий, так и мужской, громкие, сердитые окрики хозяйки, но эти звуки привычны были слуху каждого русского человека в те времена, а потому Тютчев не обращал на них внимания и вскоре уснул.

Внизу же происходило вот что. Не вполне получив то, чего она желала, от строптивого «трофея», барыня отправилась в чулан, где ее поджидал пригожий «ангелочек» Егорка. Судя по всему, размышляла Дарья Николаевна, мальчонка еще неопытен и мало что смыслит в любовных делах, однако надо ж когда‑то начинать! К тому же после обиды и оплеух, которые нанес Тютчев, ей хотелось уврачевать свое сердце чем‑нибудь нежным и ласковым. Эту ласку и нежность она и надеялась обрести в неопытных Егоркиных руках и во взорах его черных очей.

Однако каково же были ее разочарование и ярость, когда вместо готового к употреблению юного и красивого любовника она обнаружила… его бездыханный труп. Глупый мальчишка умер от страха, пока ждал, когда за ним придет барыня.

И черной птицей пролетела по Троицкому весть, из уст в уста передаваемая: барыня во гневе! Быть беде!

А впрочем, чтобы в Троицком случилась беда, барыне во гневе пребывать было не обязательно. Довольно было ей просто встать не с той ноги. Или увидеть мусорину на только что вымытом полу. Или обнаружить, что белье дурно простирано либо невкусно приготовлена еда. Или… Числа этим «или» не было! И начиналась жестокая «наука» провинившегося… Нет, чаще всего — провинившейся, потому что мужиков своих крепостных Дарья Николаевна старалась особо не портить, разве что уж совсем взбесит ее кто из них нерадивостью и неуслужливостью. А вот женщинам, особенно — молодым, особенно — красивым, приходилось крутенько. На крепостных своих смотрела Дарья Николаевна как на несручные вещи: неудобна в употреблении, — значит, можно сломать или разбить вдребезги.

Схватив первое, что попадалось под руку: скалку, полено, палку или валек для белья, — матушка‑барыня принималась учить виновных и учила их, покуда не уставала рука. Рука‑то у нее уставала, да, к несчастью, владела Дарьей Николаевной лютая жестокость, и жестокость сия не знала никакой устали. Завидев кровь, заслышав жуткие крики мучимой жертвы, барыня просто не могла остановиться, входила в великий раж. Когда не было сил бить и истязать крепостных самой, призывала на подмогу безропотных, запуганных ею, вспоенных и вскормленных на ее жестокостях конюхов и гайдуков, которые со всего плеча секли несчастных жертв розгами, батогами, кнутом и плетьми. Но порою работой своих «штатных палачей» барыня оставалась недовольна, ей хотелось чего‑нибудь погорячей, посолоней. И она призывала мужей или других близких родственников мучимой крестьянки или дворовой, предоставляя им право «свободного выбора»: быть либо палачом, либо жертвой. И удивлялась жестокосердию народишка: все предпочитали роль палаческую, никто не хотел добровольно подставлять голову под раскаленные щипцы, которыми тянули за уши, либо спину — под удары дубьем, которые в одночасье проламывали ребра…