Ни обращения, ни подписи, никаких "жалких" слов.

Должно быть, не было признание Рабигуль такой уж для него неожиданностью. "Это я любил, - подумал Алик. - Она меня только терпела".

Алик закурил горькую сигарету - здесь, в Алжире, он стал курить, - сел на постель, схватился двумя руками за гудящую, больную голову. Десять лет, даже больше, скрывая от себя самого, притворяясь спокойным, уверенным, боялся и ждал он этой минуты: когда его бросят. Как он устал от этого бесконечного, выматывающего, унизительного ожидания! Теперь станет легче. Не сразу, но станет. Он подождет.

Про письмо матери Алик забыл. Какие-то спасительные клапаны сработали в его помраченном сознании, заставили не видеть набухший от пролитого чая, порыжевший конверт. Когда же через два дня Алик его увидел, то повертел в руках, вчитываясь в расплывшиеся на конверте буквы, и гнев обуял его:

"Это она меня, дурака, так воспитала!" Он рвал на части письмо - оно было, как видно, длинным, большим и поддавалось с трудом, но Алик с этой трудной работой справился. А потом он выбросил письмо в корзину для мусора и забыл о нем накрепко, навсегда, потому что оно же было от матери, которая не научила его уму-разуму, ни о чем, что ждет в жизни, не предупредила, не остерегла. В общем, понятно. Матери во всем виноваты, что бы ни случалось с их чадами - и когда дети маленькие, и когда большие.

Виноваты всегда и во всем.

***

- Вовка, он подписал! Милый мой, дорогой...

Впервые за долгие годы Рабигуль ощущала огромную, великолепную, без края и берегов свободу. И никого, ничего не боялась.

- Погоди, не кричи, - ответил на том конце Москвы Володя. - Кто и что подписал?

- Как - кто? - радостно засмеялась Рабигуль. - Алик! Он подписал заявление!

- Да говори ты понятно, - рассердился Володя. - Какое заявление? О чем?

И тут она испугалась.

- О разводе, - пробормотала растерянно. - Уже подписанное.

- Подписанное? - словно бы не поверил Володя. - Ладно, разберемся. Сейчас приеду.

Володя повесил трубку.

- Куда это ты намылился?

Соня, с блестящим от крема лицом, постукивая себя по лбу и щекам кончиками пальцев, чтобы крем быстрее впитался, вышла из ванной. "Всегда все слышит, всю жизнь все слышит", - с привычной досадой подумал Володя.

- Дела, - неопределенно ответил он, склонившись к тесноватым ботинкам.

- Ну-ну...

Соня прошелестела мимо. Багровый от усилий Володя - "вот уже и брюшко" - рванул на себя дверь и выскочил на лестничную площадку, на ходу застегивая дубленку, заправляя мохеровый шарф.

Жгучий мороз бросился ему навстречу, огнем ожег щеки, захолодил нос. "Да уж, под старый Новый год завсегда так!" Володя поднял воротник - как бы не отморозить уши, - прикрыл подбородок шарфом. Быстрее, быстрей - в метро! А оттуда, ему навстречу - клубы пара, и люди протирают очки - ничего ж не видно! - опускают воротники.

В вагоне поезда Володя забился в угол, нахохлился. Значит, она все-таки написала и ее благоверный так сразу и подписал? Он-то думал, что не напишет, и если напишет, так будет долгая переписка, вопросы, мольба, и, может, Алик приедет и - страшно представить! - придется с ним объясняться... Что ж, выходит, судьба. Теперь уж ничего не поделаешь. Да он и любит ее!

Рабигуль открыла дверь бледная и взволнованная, обняла Володю крепко-крепко, заглянула в глаза.

- Ты меня любишь? - спросила в смятении.

- Нет! - засмеялся он.

Она резко отстранилась, замотала отчаянно головой, неприбранные смоляные волосы полетели в разные стороны.

- Не надо, не шути так страшно, - взмолилась она.

- А ты не спрашивай, - снова засмеялся Володя. - Конечно, люблю. Чаем напоишь? На улице жуткий холод.

- Да, сейчас. - Рабигуль метнулась на кухню.

- Эй, - крикнул ей вслед Володя, - а где же твой "хвост"?

- Сейчас, сейчас...

Рабигуль торопливо стянула резинкой волосы, воткнула черепаховый гребень. Руки дрожали - это Володя заметил сразу, когда она еще ставила чашки, - в глазах появилось какое-то новое, робкое выражение. "Что значит поменялись роли..." Володя подошел к Рабигуль, повернул к себе это новое, испуганное существо.

- Ты чего суетишься? - мягко сказал он. - Я никуда не спешу. Останусь весь день, до вечера.

- До вечера? - как зачарованная повторила его слова Рабигуль.

- Ну да.

Она не посмела сказать, что ей страшно оставаться одной, что у нее теперь никого, кроме Володи, нет, что она не смеет даже позвонить Любови Петровне, а Маша уехала со своим Саптой на все длинные новогодние праздники в глухую, далекую деревеньку, что ей невиданно, небывало, безудержно одиноко.

Они пили чай и молчали - вдруг стало не о чем говорить, - Володя хмурился, думал, как теперь быть.

- Ты чего? - робко спросила Рабигуль.

- Так... Что-то жмет сердце...

Он положил руку на грудь, и Рабигуль снова засуетилась: корвалол, валидол...

- Да не надо, - сморщился Володя от жалости, и Рабигуль как проснулась.

- Почему ты так со мной разговариваешь? - гневно спросила она.

- Да не придирайся ты., - снова сморщился ее дорогой и любимый. - Мне просто плохо.

- Может, останешься? - собралась с духом Paбигуль.

- Нет, - твердо ответил Володя. - Еду домой!

Надо и мне объясниться. Немедленно. Теперь моя очередь. С глазу на глаз.

Он встал, решительными шагами заходил по комнате. Да, пора: он должен, теперь уже просто обязан все рассказать Соне. Володя обнял Рабигуль, потянул к тахте, но все в этот раз было как-то не так: не было прежнего пыла, и какой-то приниженной, слишком уж исполнительной была Рабигуль. "Что за черт?

Может, мне кажется?"

- Пожалуйста, - коснулась его плеча Рабигуль, - не уходи. Завтра все расскажешь.

- Как я могу не уйти? - резонно возразил Володя и протянул руку за брюками.

8

Рабигуль сидела одна, слушая вой февральской вьюги. Город, с его домами, дворами, не давал так уж ей разыграться, но все равно вот уже третий день вьюга разбойничала в Москве; выла, гудела, бросала на деревья и провода хлопья влажного снега. По радио вежливо просили автолюбителей воздержаться от поездок на машинах, а они и воздерживались - спускались в метро.

"О чем я думаю? - лениво спросила себя Рабигуль. - Ах да, о машинах..." Часы показывали девять.

Значит, она сидит так уже два часа? Странно... Кажется, только пришла с репетиции, сняла шубку, села на стул, и вдруг - уже девять. Куда ж они делись, эти два часа? Кажется, она собиралась выпить чаю. Так выпила или нет? Звонил и звонил телефон, но Рабигуль не снимала трубку. Она знала, что это Маша.

Опять будет ругать мужиков, призывать взять себя в руки, написать письмо Алику, устроить скандал Володе - "Сам же потом скажет тебе спасибо!" - встретиться даже с Соней - "Он привык, что за него все решают, вот вы и решите!"

"Эх, Машка, что бы ты понимала!" Ничего больше делать не надо: не ее теперь очередь. Но Володя еще в январе стал отступать, отступать... То у него давление, то слегла Соня и расстраивать ее бессердечно, то - "Знаешь, что творится у моей Наташки?

Она на грани развода!"

- Ну и что? - спросила Рабигуль, с трудом вспомнив, кто такая Наташка: никогда Володя в горячих отцовских чувствах замечен не был.

- Но это же моя дочь! - патетически воскликнул он. - Я за нее в ответе!

Даже губы вспухли у него от обиды, и впервые Рабигуль печально подумала, что он глуп. Или хитрит. "Ты всю жизнь на грани развода, усмехнулась она про себя. - Так, видно, на этой грани и проживешь. И если дочка в тебя..."

Она уже ничего не ждала, ни на что не надеялась.

- Смотри, как бы тебя не выгнали из оркестра! - тревожилась Маша.

- Ну и выгонят, ну и что? - отвечала ей Рабигуль.

- Рехнулась ты, что ли? - бушевала Маша. - А жить как будешь?

- Уйду к твоему Сапте, в общину. Буду бить в барабан. Примут?

- Нет, ты рехнулась!

Выла, свирепствовала под окнами вьюга. "Надо пересчитать..." Рабигуль тяжело поднялась со стула.

Хитрым образом выманивала она у Абрама Исааковича таблетки: жаловалась, что не спит, утомлена, что много работы. Выманивала, но не принимала, а складывала, собирала и все пересчитывала... "Если выпить все сразу..." Ей так хотелось покоя, забвения навсегда... "Выключить телефон, наврать Машке, что приду поздно вечером, и пусть она позвонит завтра...

Одна, две, двадцать. Наверное, хватит. Маму, конечно, жаль, но она далеко, от меня отвыкла, да и кому нужна такая глупая дочь?"

Рабигуль покосилась на виолончель. Завтра. Она сделает это завтра, потому что грех подвести старика: ведь завтра концерт. Вот после концерта она и уснет, успокоится наконец. Никаких записок, никаких идиотских прощальных писем: нет сил, нет желания, да и глупо. Главное - глупо. И она никого больше не любит, а разве можно жить без любви? Вот только музыка... Ей вдруг захотелось сыграть что-нибудь - не к концерту, так просто. Она открыла не отогревшийся и за два часа футляр, вынула виолончель - она показалась очень тяжелой, - медленно и любовно прошлась бархатной тряпочкой по инструменту, долго терла смычок канифолью, долго настраивала - от разницы температур сменился строй, - словно прощалась.

Потом уселась на стул посреди комнаты, поставила виолончель между ног, склонила голову, коснулась смычком струны. Глубокий, бархатистый звук оживил мертвое пространство. Виолончель вздохнула, помолчала, подумала о чем-то своем и заговорила, медленно и задумчиво, о том, как все же странна и прекрасна жизнь.

Рабигуль играла, закрыв глаза, склонившись к своему другу - виолончели, по щекам ее катились слезы, но она их не замечала: сердечная мука, терзавшая ее, требовала выхода, и она его получила. "Там, за гранью, ведь нет музыки, - вспомнила она о таблетках. - Как же тогда там быть?.." Это была последняя мысль о смерти - она мелькнула и пропала, побежденная музыкой, в которой звучало все, что произошло с Рабигуль, потрясло ее с такой силой, что невозможно было носить в себе горькое прозрение, терзавшее ее, страсть, любовь, предательство, безумное чувство вины перед Аликом. Все, что прорастало долгие месяцы в ее сердце, нервах, крови, наполняло ее сейчас с такой силой, что только выплеснув это вовне, можно было существовать дальше. Все в эту ночь переплавлялось в музыку, тонуло, пропадало в звуках, и Рабигуль освобождалась и возвращалась к жизни.