Взял с тумбочки письма, вернулся на балкон, сел в кресло: из шезлонга тяжело подниматься. Ничего, конечно, ни с кем не случилось, но новости были, "Дубулты умирают, - писала Соня. - Почти нет отдыхающих, особенно "дикарей". Латыши косятся на приезжих, как на врагов; в магазинах, кафе, на пляжах нас "в упор не видят". Местные русские в ужасе: отовсюду их вытесняют, выдавливают. Дочь нашей официантки поступала в училище - всего лишь в училище дошкольного воспитания! Здесь выросла, знает латышский язык, как русский, и стаж был - работает два года няней, - так все равно не приняли, хоть и сдала экзамен по языку. Настя прямо почернела от горя, а дочка озлобилась, тут же ушла из садика - заведующая чуть ли не на коленях перед ней стояла, умоляла поработать, пока найдут замену. Но у девочки шок, обида смертельная, лежит на диване лицом к стене и молчит. Да, выдавливают..."

Странное слово дважды употребила Соня в письме, откуда оно взялось? Володя отметил это рассеянно и равнодушно. Какая разница? Взялось и взялось.

Значит, так говорят в Доме творчества, а может, пишут в газетах.

"У нас тут холодно, - заканчивала письмо Соня. - И скучно. Целую". Жаль, что холодно. Плохо, что скучно. С огромным облегчением закончил Володя чтение писем: пока ничего страшного, хотя случай с Настиной дочкой - опасный симптом. Ощутимая тревога висела в воздухе и здесь, в Пятигорске, а уж в Прибалтике...

Казалось, вот-вот грянет буря, и все взорвется, полетит к чертовой матери, рухнет построенное двумя поколениями, пронесенное через две войны, обагренное кровью, оплаченное сотнями жизней отечество. Но все старались жгучей этой тревоге не поддаваться - есть правительство, власть предержащие, им виднее. Так и Володя. Прочитал про Дубулты, подивился странностям тамошней жизни и снова, закрыв глаза, подставил лицо солнцу. Посидел немного, потом пошел в ванную, брился долго и тщательно - здорово зарос за неделю, как же таким небритым прикоснется он к губам Рабигуль? Так же долго, придирчиво выбирал рубаху. Надел синюю, к глазам, усмехнулся собственному волнению и отправился к Рабигуль - мириться.

***

Он нигде ее не нашел: ни в столовой, ни на лавочке, ни в аллеях. Нет, он не позволит, чтобы нелепая случайность... Да и сил не видеть ее больше не было. Володя решительно направился к первому корпусу, где жила Рабигуль.

- Здрасьте, - еще издали приветствовали его блондинка с перманентом барашком, толстушка, и блондинка без перманента, потоньше, но зато с очень злыми, злорадными даже глазами. Они сидели бок о бок у цветника и лузгали семечки, культурно собирая шелуху в подставленные ковшиками ладошки. Острое любопытство горело в глазах.

- А она уехала, - не дожидаясь вопроса, с удовольствием сообщила толстушка и в волнении сплюнула шелуху наземь.

- К мужу, - добавила та, что без перманента.

- Он вызвал ее телеграммой.

- Уезжают, кажись, за границу.

Они говорили поочередно, по фразе, как два эксцентрика, с одинаковыми интонациями - злорадного удовлетворения, а Володя стоял перед ними оглушенный, ошеломленный, не понимая, кто эти женщины, откуда знают его, какое отношение имеют они к Рабигуль и что ему теперь делать.

- Спасибо, - сказал он тусклым, безжизненным голосом и пошел к себе, стараясь идти твердо и быстро, но шел медленно, неуверенно, потому что снова прилила кровь к голове и замельтешили мушки перед глазами.

Что-то нужно было немедленно делать, но что, он не знал. Силился вспомнить и никак не мог. Все вдруг потеряло значение: солнце, горы, синевшие вдали, и то, что он встал на ноги, а впереди - еще неделя. "Целая неделя!" - с ужасом подумал Володя. Что ему теперь здесь делать? Надо ехать, спешить, лететь к Рабигуль! Она уезжает? Не может быть... Нет, этого просто не может быть! Злые бабы - ну те, что с таким смаком лузгали семечки, врут, издеваются, мучают его нарочно!

Володя ввалился к себе таким усталым, опустошенным, словно перетаскал на собственном горбу мешки с мукой, как те грузчики, за которыми он наблюдал когда-то студентом: думал, что как раз так изучают жизнь, дурачок. Он рухнул ничком на кровать - красный туман поплыл перед глазами - и стал думать, что делать. Ведь он даже фамилии ее не знает, а уж адреса и подавно. Придется что-то придумать, наврать Серафиме и адрес выпросить. А как он поедет? Сил нет никаких! Ничего, как-нибудь доберется, лишь бы достать билет. Господи, почему приходится все доставать? Везде, во всем мире, были бы деньги, а у нас... Сколько об этом они говорили - там, в нижнем буфете, - а что толку?

- Можно?

Не дожидаясь ответа, кто-то толкнул дверь. Николай... Вкатился, как шарик, без церемоний сел на кровать - под крепким телом жалобно пискнули и замолчали, смирившись, пружины.

- Ну, ты даешь, - с ходу заговорил Николай. - Мы тут с Клавдией отъехали в Кисловодск на недельку - сняли комнату, все чин-чином, - а ты без нас, выходит, что ж, занемог? Что случилось-то?

- Скучно рассказывать. Все в порядке уже.

- Кой черт, в порядке! Морда сикось-накось.

Володя поморщился.""

- Не кричи, ради Бога.

- А я что, кричу? - искренне удивился Николай. - Вовсе я не кричу, разговариваю... А краля твоя где?

- Уехала.

- Вот те раз!

- Слушай, - неожиданная идея осенила Володю, и он заговорил лихорадочно, быстро, - не можешь ты попросить Клаву...

Торопясь, спотыкаясь о фразы, багровея, покрываясь потом, изложил Володя свою нехитрую просьбу: узнать фамилию Рабигуль и ее адрес. Лучше, если это сделает женщина.

- А то! - согласился с ним Николай. - Наврет С три короба - не подкопаешься! Ей как раз сегодня к врачу, мы потому и приехали. - Он хитро подмигнул Володе. - Отметимся и - вперед, в Ставрополь.

- В Ставрополь? - не поверил своему счастью Володя.

- А что? - удивился Николай. - Гулять, так гулять! У шахтеров деньжата водятся. Правительство нас уважает!

Знал бы он, что ждет их всех впереди...

" - Мне бы билет на Москву, - стыдясь себя, жалко попросил Володя. - Я понимаю, вам не до этого, но может...

- О чем разговор? - бурно обрадовался Николай. - Ты ж подарил мне книжку, да еще надписал, а я что ж, не куплю для тебя какой-то паршивый билет?

Володе было ужасно стыдно - просьба не из приятных, - но выхода не было: жгучее нетерпение съедало его. Нетерпение, страх: вдруг в самом деле уедет в какой-нибудь там Алжир? А ему без Рабигуль нет жизни - он это понял ясно.

- Давай деньгу, паспорт, - энергично распоряжался меж тем Николай, сунул то и другое в карман широких, как у матроса, брюк, стиснул Володину руку. - Пока!

Будет тебе билет, не сумлевайся.

- И адрес, адрес! - торопливо напомнил Володя.

- И адрес вырвет, будь спок, - басом расхохотался Николай: гениальная идея пришла ему в голову. - Наврем, что обещала прислать журнал, для вязанья. У нас в Донецке все бабы на нем помешаны.

Какой журнал? Какое вязанье? Спрашивать Володя не стал. Через два дня, перетерпев изумление Серафимы, терпеливо выслушав предупреждения главврача, махнув рукой на мрачные прогнозы невропатолога, Володя сел в пригнанное Николаем такси и покинул санаторий "Ласточка".

- Спасибо тебе, - сказал он на прощание Николаю. - И вам - тоже. Огромное, до небес спасибо!

Клава зарделась.

- И вам... За книжечку... Девчонки в буфете лопнут от зависти.

- Да что там, - смутился Володя.

- А то б ни за что не поверили, что я с поэтом, вот так вот запросто, как с простым человеком...

Клава запуталась в словах, спряталась за широкую спину возлюбленного. Володя растрогался, обошел Николая и поцеловал ей руку, чем потряс Клаву до глубины души: такое случилось в ее жизни впервые. Она чуть не расплакалась от смущения. Николай ободряюще обнял ее за плечи.

- Ну, будь! - сжал он огромной ручищей Володину руку. - Привет Москве!

И они - Николай и Клава - не спеша, с удовольствием направились к источнику вкушать чуть пахнущую сероводородом тепловатую, но зато полезную воду. Приближалось торжественное время ужина.

5

- Что-то случилось? - спросил Алик, отодвигаясь.

Впервые ничего у них не произошло: невообразимо холодной, мертвой была Рабигуль. - Что-то случилось, - печально и утвердительно, уже без вопроса, повторил он. - Ты и прежде меня не баловала - то у тебя болит голова, то ты устала после концерта, то, видишь ли, у тебя депрессия...

Последнее слово сказал раздраженно, почти презрительно: здоровый физически и душевно, Алик, несмотря на пространные Машины разъяснения, так и не смог до конца поверить, что это и в самом деле болезнь, а не дамский каприз. Он уже забыл, как страдал когда-то, когда прогнала его от себя Рабигуль, как ничего на свете ему не хотелось, ничто не было в радость. Конечно, это была еще не депрессия, но если б вспомнил он то давнее свое состояние, то мог бы, пожалуй, представить, как мучилась Рабигуль, когда лежала целыми днями, съежившись, на диване, пока не заставила ее Маша пойти к врачу. Но оскорбленный, униженный Алик чувствовал сейчас только себя; инстинкт самосохранения, извечный инстинкт собственника и самца, переполнял его душу и тело. Этот инстинкт твердил: "У тебя отбирают твое. Сражайся, дерись, увози ее поскорее, спрячь подальше, держи изо всех твоих сил!" Чужая, непроницаемая, запертая на сто замков женщина лежала в его постели. Она была холодна, как лед, прекрасна, как Нефертити, и молчалива, как страна ее предков - Восток. И хотя она давно жила в Москве, окончила Гнесинку, играла в оркестре, исполняя и русских, и западных композиторов, все равно в ее крови оставался и жил Восток и останется, должно быть, навеки.

"Не надо, не выясняй ничего, ни о чем больше не спрашивай", предупреждал Алика все тот же древний инстинкт, который внезапно и остро пробуждается в нас, когда загорается на пути красный свет и нужно остановиться и думать, и принимать решение.