Как во сне, как в тумане, видел он застывшее, расплывающееся перед ним лицо Рабигуль. Кровь прихлынула к ее щекам, а потом оно стало каким-то серым, безжизненным, глаза сузились и почти закрылись. Она запрокинула голову так, что он видел только упрямый ее подбородок и шею, на которой билась, пульсировала тонкая жилка.

- Не знаю, - не мог остановиться он, - как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии, а у нас, в Москве, чужих бумаг не читают...

Так невыносимо стыдно было за стихи, так было страшно, что их прочла Рабигуль, что он готов был ее придушить. Он затопал ватными, словно чужими ногами, ненавидя эту женщину почти так же страстно, как любил все эти дни, только пока не понимая, за что.

И вдруг время остановилось. В последний раз пискнула и умолкла беззаботная птаха - может, ее напугал дикий Володин крик? - выскользнуло из комнаты, спряталось за тучи ласковое весеннее солнце - стало пасмурно, хмуро, темно, - чья-то рука выключила радио, бормотавшее по соседству. И в этой неожиданной, оглушительной тишине прозвучал невозможно спокойный, ровный, на одной ноте, без модуляций, голос:

- У нас, в Талды-Кургане, вообще в Азии, из-за таких пустяков не орут во всяком случае, на женщину, с которой только что провели ночь.

Она так и сказала - "провели ночь", - словно лишь это у них и случилось, будто не признавались они друг другу в том, что никогда прежде... Ее слова, хлестали наотмашь.

- Я говорю, разумеется, о людях интеллигентных...

Рабигуль что-то добавила по-уйгурски - негромко, высокомерно, - и вот ее уже нет в комнате, а Володя стоит, остолбенев, посредине, пригвожденный невообразимым презрением, прозвучавшим в этих ее, непонятных ему, словах. Гнев его улетучился, силы внезапно покинули, и он плюхнулся на постель и зарычал от боли, обхватив руками подушку, хранившую еще едва уловимый запах волос Рабигуль. Тело болело от напряжения, обильный пот сочился из пор - а он-то потешался над толстяком Майером! - кровь стучала в висках, и глазные яблоки, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Володя застонал и закрыл глаза.

Так плохо ему не было никогда в жизни! Железные невидимые обручи сжимали голову, в которой нарастал тонкий, звенящий гул. Вот он перешел в визг, в звон - на самой высокой, невыносимой ноте. И вдруг что-то там, в голове, лопнуло - дзинь! - и стало немного легче. Володя открыл измученные глаза. Стена напротив, мягко качнувшись, колеблясь и колыхаясь, двинулась ему навстречу. От Изумления, испуга и еще чего-то, понять которое он не мог, Володя открыл рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь, но тут все пропало, и он рухнул во тьму.

3

Знакомая пичуга во все горло распевала ликующую утреннюю песнь, изо всех своих маленьких сил славя выкатившееся из-за горизонта солнце. Где-то он ее уже слышал... Но когда, где? Давно это было...

Володя с трудом разлепил набрякшие веки. Где же он? Ах да, в санатории. И он поссорился с Рабигуль. Огромные, обиженные глаза, черные волосы, брошенные на плечи... Что же он ей сказал? Почему она ушла от него, его покинула?.. Голова как чугунная, и ноги - вроде как не его. Но он все помнит. Или почти все. Он сказал что-то обидное, и она ушла. Надо скорее ее догнать!

- Очнулись? Ну вот и славно! Перепугали вы нас, Владимир Иванович.

Над ним наклонилась женщина в белом халате.

Он, конечно, видел это лицо.

- Не узнаете? - добродушно улыбнулась женщина, и веселые морщинки собрались в уголках ее светлых глаз. - Я - Маша, уборщица. Теперь вот приставлена к вам. - Последняя фраза была произнесена с нескрываемой гордостью. - Хотели отправить вас в Кисловодск, в особую, для начальства, больницу, да Серафима Федоровна не дала: "Сами вытащим". А супруге вашей на всякий случай телеграмму все-таки дали.

- Так ведь она.., в Дубултах...

Язык ворочался с превеликим трудом. Он словно распух, стал вдвое толще.

- Это потому, что вы все работали, - уважительно заметила Маша. - Как ни приду - весь стол в листках. Я уж не трогала. Да еще ванны, массажи...

Все просят всего побольше, а потом: "Ох, голова! Ох, сердце..."

Володя засмеялся - хрипло и безобразно.

- Тише, тише, - переполошилась Маша. - Вам нельзя волноваться. Сейчас сбегаю за Серафимой Федоровной.

Она исчезла, а Володя снова закрыл глаза - от слабости и усталости... Скрипнула дверь, кто-то взял его за руку. А-а-а, Серафима Федоровна... Седая, строгая и очень несчастная. Кажется, сын... Нет, внук...

Рабигуль рассказывала... Где же она? Где Рабигуль?

Он сел рывком.

- Тихо, - прикрикнула на него Серафима Федоровна.

Ax да, она же считает пульс. Пришлось лечь. Как пахнет от нее табаком! Невыносимо... Рот наполнился вязкой слюной. Нет, только не это! С детства панически, до судорог, боится рвоты.

- Что со мной, доктор? - спрашивает Володя.

Собственное косноязычие пугает его.

- Ничего особенного, - бодро отвечает врач, оставляя наконец его руку в покое. - Маленький криз.

Мозговой сосудистый криз. Мы тут посовещались, хотели в больницу... она задумчиво смотрит в окно, словно все еще решая проблему, - но решили пока не трогать. Дали телеграмму вашей жене. Как будет можно, отвезет вас домой.

- А она у них в этом, как его... - встревает Маша.

- В Дубултах, - с трудом, по слогам выговаривает нерусское слово Володя.

- Ах так, - равнодушно роняет врач. - Ну придумаем что-нибудь. Посмотрим, что скажет невропатолог. Время терпит, - непонятно добавляет она.

Время терпит... Так где ж Рабигуль? Ушла. Бросила его в беде и ушла. Конечно, зачем он ей такой нужен? Последовательность событий переместилась в его сознании. Слезы наполняют глаза, бегут по щекам ручьями.

- Ну-ну, - похлопывает его по руке Серафима Федоровна. - Все не так плохо. Инсульта же нет! Через недельку встанете. А в Москве вас долечат, обследуют. У вас там такая аппаратура, - мечтательно добавляет она.

***

"Не знаю, как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии..." Задыхаясь от гнева, обиды и унижения, Рабигуль стоит, прислонясь плечом к тонкому деревцу, протянувшему к небу ветки с робкими клейкими листьями, и страдает. Она-то всегда считала, что национальные предрассудки - это для плебса, что люди отличаются друг от друга уровнем знаний, тонкостью восприятия мира, а не национальностью или цветом кожи, и вдруг... Ее друзья по училищу никогда бы так не сказали! А там, в Казахстане, кого только не было в их шумной веселой школе! Конечно, все знали, что учитель математики Оскар Осипович немец, а литераторша, например, татарка, но только потому, что они сами без конца вспоминали родные места, откуда их выслали. Конечно, все знали, что вот эти - корейцы, с их знаменитой лапшой-куксу, что соседи у них - чеченцы, в одночасье высланные с Кавказа, а рядом живут ингуши, дальше - казахи скоро они будут гонять на своих мохноногих лошадках мяч, и все на них будут глазеть в восторге и вопить кто во что горазд, подбадривая лихих скакунов... В домах говорили на языках самых разных, старуха Чон целыми днями курила кальян, молоденький мусульманин расстилал по утрам коврик и молился в своем крохотном дворике, простирая руки к солнцу, а получалось - прямо к памятнику грозному вождю, собравшему их всех тут воедино.

- Вы к нам по несчастью? - спросила как-то раз пожилая казашка у матери Рабигуль. - Ничего, у нас народ мирный.

Народ вокруг и в самом деле был мирный - общее горе, что ли, сближало? Только в Москве впервые услышала Рабигуль смешной еврейский анекдот - из уст Еськи, еврея, узнала, что среди музыкантов, артистов, писателей много евреев, что они талантливы, и чернь как раз за это их и не любит. Так ведь на то же она и чернь! Но Володя...

Рабигуль поежилась, подняла воротник плаща: холодно. Если б можно было нырнуть, как дома, в постель, зажечь бра и читать, читать... Там, в Алжире, она накупила множество книг, но не прочла и половины: трудно читать по-французски, да и нет времени. Рабигуль улыбнулась, вспоминая, как провозила книги через таможню, но улыбка лишь мелькнула, словно луч света, на ее лице, и снова туча закрыла небо. "Зачем ты так? - мысленно упрекнула она Володю. - Ты все испортил". И тут же испугалась: неужели это конец? "Да, конец, - сказала себе и гордо вскинула голову. - Раз я для него человек второго сорта..." Знала бы Рабигуль, что это как раз азиатская кровь в ней заговорила, гордость восточной женщины, вот бы она удивилась. Но ей это, конечно, и в голову не пришло.

Холод пронизывал ее насквозь, а она все стояла под огромными южными звездами, и тоска входила в ее сердце все глубже, больнее. Казалось, она не вынесет этой тоски и любви, горечи и печали, стыда, разочарования, страстного желания снова быть рядом, чувствовать его плечо, гладить родное лицо, шептать, что любит, шептать на своем родном языке - по-уйгурски это звучит так нежно! - слышать в ответ:

"Как, как ты сказала?"

- Володя, - простонала Рабигуль. - Володечка...

Почему он ее не догнал, не остановил, не попытался что-то исправить? Лежал багровый и злой и молча смотрел, как она уходит. Какие беспощадные, свирепые слова бросила она в него, уходя! Хорошо, что он не знает ее языка. Азия... Поутихший было гнев вспыхнул снова. Азия... Она заставит его вымолить у нее прощение, и пусть он ей объяснит...

Завтра, в столовой, она молча пройдет мимо, будто они незнакомы. Она нарочно придет позже всех, когда столовая опустеет, а он пусть сидит и ждет, ждет, ждет...

Если б можно было сейчас прикоснуться к виолончели, излить в звуках свою печаль, свой гнев, горечь! Нет, без инструмента она больше никуда не поедет! И тут смех напал на несчастную вдрызг Рабигуль: хороша бы она была с нею здесь, в санатории!

Да Рита с Людой ее бы сожрали. Этот, как его, слесарь, что ли, ну тот, с кем знакомил ее Володя, наверняка бы решил, что она чокнутая. И только господин Майер - в этом Рабигуль была почему-то уверена - понял бы ее и был бы за нее рад. "Иди в палату, - велела себе Рабигуль. - Чем скорее ты сумеешь уснуть, тем быстрее наступит завтра".